день задает человеку новые задачи, и, следовательно, каждый день как мне, так и всем людям приходится и нужно искать на них новые ответы.
Очарованные словом
В тридцатых годах в далекой заполярной игарской школе появился высокий чернявый парень в очках с выпуклыми стеклами и с первых же уроков усмирил буйный класс 5-й «Б», в который и заходить-то некоторые учителя не решались. Это был новый учитель русского языка и литературы Игнатий Дмитриевич Рождественский. Почти слепой, грубовато-прямолинейный, он не занимался нашим перевоспитанием, не говорил, что шуметь на уроках, давать друг другу оплеухи, вертеться, теребить за косы девчонок — нехорошо.
Он начал нам рассказывать о русском языке, о его красоте, богатстве и величии. Нам и прежде рассказывали обо всем этом, но так тягуче и скучно, по методике и по правилам, откуда-то сверху спущенным, что в наши удалые головы ничего не проникало и сердца не трогало.
А этот учитель говорил, все больше распаляясь, читал стихи, приводил пословицы и поговорки, да одну другой складнее, и, дойдя до слова «яр», усидеть на месте не мог, метался по классу, горячо жестикулировал, то совал кулаками, как боксер, то молитвенно прижимал руку к сердцу, усмиряя его и себя, и выходило, что слово «яр» есть самоглавнейшее и красивейшее слово на свете и в русском языке, ведь и название городов — Ярославль, Красноярск не могло обойтись без «яра», и берег обрывистый зовется яр, да и само солнце в древности звалось ярило, яровое поле — ржаное поле, яровица, ярица, которую весной сеют; ярый, яростный человек — вспыльчивый, смелый, несдержанный, а ярка, с которой шерсть стригут?..
Словом, доконал нас учитель, довел до такого сознания, что поняли мы: без слова «яр» не то что ни дыхнуть, ни охнуть, но и вообще дальше жить невозможно…
Не выговорившись, не отбушевав, наш новый учитель не раз потом возвращался к слову ЯР, и думаю я, что в не одну мою вертоголовую башку навечно вошло это слово, но и другие ученики запомнили его навсегда, как и самого учителя, и его уроки, проходившие на вдохновенной, тоже яростной волне.
Учиться нам стало интересно, и вконец разболтавшиеся, кровь из учителей почти до капли выпившие второгодники и третьегодники, в число которых входил и автор этих строк, подтянулись и принялись учиться подходяще и по другим предметам.
Я сидел в пятом классе третий год по причине арифметики, поскольку уже год или больше сочинял стишки, четыре строчки из моих творений уже были упомянуты в газетном обзоре творчества школьников, считал, что поэту эта надсадная математика совсем ненадобна, что поэт волен, как птица, и всегда должен быть в полете, а в полете и вовсе скучные науки, как та же математика, химия или физика с геометрией — лишний груз…
Зато уж по русскому и по литературе я из кожи лез, чтобы только быть замеченным, а однажды и отмеченным был нашим любимым учителем, которого мы не без оснований называли малохольным, вкладывая в это слово чувство нежности, на каковую, оказалось, мы были еще способны.
«Очарование словом» — не сразу, не вдруг определил я чувство, овладевшее нами, учениками школы, где большая часть из нас были из семей ссыльных, привезенных сюда умирать, ан не все вымерли, половина из них строила социализм, пилила и за границу отправляла отменную древесину, добывала валюту в разворованную российскую казну, а нарожавшиеся вопреки всем принимавшимся мерам живучие крестьянские дети наперебой учились грамоте и родному языку. Вот даже до слова ЯР добрались. И оно ласкает уставший от бухающих слов «патриот», «вперед», «народ», «даешь», «орешь», «поешь» их отсталый слух.
Мне довелось дожить до тех времен, когда один дотошный пенсионер сосчитал, что газета его родного района использует в неделю восемьсот слов! Это при великом-то, богатом-то, из которого наш великий поэт Пушкин знал и мог объяснить 25 тысяч слов!
Но оказалось, что восемьсот слов на неделю — это не предел. В наших школах и вузах доучили людей до того, что они начали выражать всевозможные, в том числе и нежные чувства, и успехи на производстве, как и чувства насчет еды, езды, учебы, политики и так далее одним словом «нормально», в минуты возбуждения иль стресса, как принято нынче говорить, прибавляя к ним «блин». Мы с бабкой как-то спросили у внучки, что это за слово и каково значение его, и третьеклассница толково нам объяснила; «Взрослые говорят „б…“, а нам нельзя, вот мы и говорим „блин“».
И это тоже не предел! Есть и такие молодцы и молодицы, которые и «да» и «нет», и восторг, и ненависть, и любовь, и богатое мироощущение означают междометием «ну», придавая лишь различные звуковые оттенки этому глубокому и емкому откровению русского языка. Но есть уже и такие, которые и этим утомлены, они, эти новожители русской земли, или кивают головой, или презрительно щурятся, или рычат по-пещерно-звериному, или хрюкают на учителей и на родителей…
И правильно делают — заключу я от себя — за что боролись, на то и напоролись. А уж как боролись-то! Как боролись! Повсеместно, со всех сторон наступали на родной язык и создали язык отдельный, как бы в издевку сосуществующий с человеческим, оригинальным, ярким языком. И когда на экране телевизора полураздетая, а то и вовсе раздетая девица кривляется и вроде бы поет: «Я пришла, тебя не нашла…», а в ответ ей лохматый зверь не зверь, но и не человек хриплым голосом выдает: «А я пришел, тебя не нашел», — это уж звучит пленительно, как бы по-итальянски, как бы бельканто своего рода, если по-ранешному, то будет: «Вернись в Сорренто, вернись ко мне!..»
Произошла подмена языка, люди начали объясняться с ближним более обыденным, тюремно-лагерно-ссыльным сленгом, который точно называется нашими современниками «блатнятиной»… Находясь в огромном гулаговском лагере, мы и не заметили, как привыкли не только к колючей проволоке, но и к сраму, за нею накапливающемуся, в том числе и к «словесной энергетике», как виртуозно называют этот срам поднаторевшие в коммунистической идеологии- демагогии лжеученые, с позволения сказать — словесники.
Знакомясь с гулаговской литературой, в том числе и со словарями лагерного жаргона, я насчитал девять страниц словесной погани только по поводу деторожательного органа. Вообще среди злобного, черного, помойного мусора отдельному и особо изощренному словесному унижению и втаптыванию в грязь подвергалась и подвергается женщина, да и сами женщины, попавшие за охранную колючку, с лютой мстительностью гадят на себя и на все, что еще может называться светлым и святым в этой все более сатанеющей жизни. Но слово «твою мать» бытовало и бытует не только за колючей проволокой. Выдь на Волгу, на Вятку, на Енисей, на реку с ласковым названием Лена — чего ты, любезный читатель, там и по всей Руси Великой услышишь?!
Жак Россел, отбывший семнадцать лет в наших лагерях и ссылках за то, что был мусью, говорит не по-русски, да еще и одет не в нашу телогрейку — в шляпе он и при галстуке — наипервейший это, наиматерейший шпион, составил и издал два тома гулаговского словаря. Просмотревши его, я еще раз ощутил полный отпад, как модно ныне говорить. Какая же бездна низости, зла, озверения, презрения, изгальства над всем человеческим, не говоря уж о святом, накоплена нами для погребения добра и всего прекрасного, накопленного разумом, стараниями человечества, страданиями и титаническим трудом гениев земли. Так Россел все же чужестранец и перевалил он за какой-то хребет, на котором означены границы добра и зла, и порой впадает в восторг, в дурашество от нашей российской способности так виртуозно преображаться и все вокруг преображать, не утрачивая при этом определенных, пусть и не всегда лучших национальных особенностей, терпения, бодрости, склонности к слезе, к жалости и словесному озорству, к товариществу, к артельности, но он же порой, в комментариях к гулаговскому словесному «богатству», качает головой: «Но, месье, это уж слишком даже для русских!»
У нас развелись тучи разных праздных, так называемых ученых предсказателей, уникальных прорицателей и просто людей, работающих в информационной сфере. Один мой односельчанин уверяет, что все это от нежелания работать на земле, вот, мол, и болтают всякую всячину, орут, космами трясут здоровенные, оголтелые, наглые мужики, которых, правда, и мужиками-то назвать можно с большой натяжкой — пьяные, порочные, распущенные до скотства… Все они сплошь да рядом композиторы, поэты и певцы, вызывают зависть и стремление к подражанию у недозрелых, умственно недоразвитых юнцов обоего пола. Вот бы нашим предсказателям, этим группам или бандам социологов, институтам, все на умных машинах подсчитывающим, вещающим, предсказывающим, взять бы и подсчитать, какое же количество словесной блатнятины употребляется сейчас в школе, в вузах, на радио и телевидении, в театре и в кино, в обыденной и служебной жизни.
Я думаю, общество, мир и мы вместе со всеми охнули бы и за сердце схватились, обнаружив, что уже давно и так глубоко погрузились в словесную, червивую помойку, из которой выбраться потребуются немалые усилия всего народа и в отдельности каждого русского человека, разговаривающего, как ему кажется, на родном языке.
В Сибири есть еще села и даже районы, населенные старообрядцами, и, как-то рыбача на притоке Енисея, ночевал я в строобрядческом поселении и вдруг почувствовал, что разговаривают хозяева избы вроде бы как на иностранном, мало мне уже понятном языке, А говорили-то они как раз на чистейшем, образном русском языке, экономно при этом употребляя слова. Мы ведь говорим много, неинтересно, длинно и путанно оттого, что не знаем своего родного языка, не умеем, не научены им с толком пользоваться. Зато общество наше, в первую голову провинциально-партийное, подверженное обезьяньей привычке подражать всему «красивому», особливо если оно из столиц, с ходу, с лета заглатывает словесную требуху и аж закатывается от восторга и самоумиления.
Недавно у нас в Красноярске состоялось многокрасочное, многогромкое, многоболтливое торжество по случаю вступления в должность головы города, или градоначальника. И как назывался он, голова-то наш? Правильно — мэром! А торжество как? Правильно — инаугурация! И ораторы, и сам инаугуратор, и полторы тысячи человек, заполнивших зал, не знали, что обозначает сие слово, да и знать им было это неинтересно, ибо давно все привыкли слушать и говорить слова, не вникая в их смысл.
Я поднял своих знакомых ученых дам, которые, конечно же, тоже учились по советским учебникам, тоже слушали и не слышали трехчасовые доклады на партийных и прочих съездах, но еще и интерес к слову имели особый, индивидуальный и оттого умными слывут, и они объяснили, что слово, правильно произносимое «инкавгурация», происходит от древнеримского «авгур», и то ли птица была под этим названием, то ли коллегия жрецов, в греческую языковую систему перейдя из Рима, слово и смысл его, и значение несколько изменилось: инаугурация, аустиция — опять же от авгуров, наблюдающих за птицами, на которых молились богам по случаю какого-нибудь торжества.
У-уф! И что же, все это учить людям, по полгода не получающим зарплату, запоминать муру, когда голова и сердце изболелись из-за неотремонтированного коммунального моста, из-за прорех и прорух в городском бюджете, из-за преступности, убывающей лишь в отчетах, из-за сирот, похорон, снижения рождаемости, подъема смертности среди населения города, из-за дорог, гнилых труб, все время лопающихся в земле, вот-вот готовых рассыпаться, из-за энергетики, из-за леса, из-за гор… едет дядюшка Егор…
Отколупал какой-то шибко грамотный обормот реликтовое слово с камней древности и в Кремль его затащил, пышную церемонию провел — красиво уж шибко было! И что провинции отставать? Жадная до всего модного, передового, показала она, что мы тоже можем щегольнуть, если захотим, да попутно и этому вечно недовольному Астафьеву урок преподадим, принудим его обогатиться словом, и пусть он тоже, приложив руки к сердцу, поклонится голове города, а не ворчит без толку.
После того как мы выбирали в голодной деревне и в подыхающих от дыма и газа городах в почетный президиум вождей, черт-те где и часто не в своем уме пребывающих, иль выдвигали в депутаты в старческий маразм впавших членов политбюро в каком-нибудь Пустозерске, зная, что могут они сюда прибыть разве