их так и хочется сесть и поехать, хотя тебе никуда не надо.

Он сноровисто разжигал сухие, припасенные заранее дровишки, потом подкладывал поленья побольше, а потом засыпал два ведра торфяных брикетов, дававших сильный жар. И вот — обрат, прекрасно, прекрасно. Мирошников сидел на маленькой низенькой скамеечке, слушал, как переговариваются женщины («Поставила Витеньке градусник, забыла сбросить, вынимаю: тридцать шесть и четыре, в другой раз ставлю, — опять тридцать шесть и четыре, оказалось, градусник испорчен, поставила другой: тридцать семь и пять», — это Маша. «Надеюсь, в школу ты его не пустила? Тут важно пересидеть простуду в домашних условиях», — это Лидия Ильинична), потом с хрипотцой покашливает Николай Евдокимович, шумно возятся Витек и Грей, слушал, как потрескивают дрова, гудят быстро сгорающие брикеты, побулькивает в котле закипающая вода, — и думал: это быт, это внешнее, но за этим кроется сама жизнь во всей ее глубине и неповторимости. Так и с ним: что-то он делает обыденное, незначительное, житейское, а под коркой обыденности, в глубинах, зреют какие-то новые, необыкновенные мысли и чувства. Созреют ли? Или же засохнут, так и не пробьются наружу, не поднимутся из сумеречных глубин? Чужая душа — потемки? А своя?

Иногда он открывал топку, подбрасывал брикетов, смотрел, как пляшут языки бушующего пламени, и вспоминал прощание с отцом в крематории. И все вспоминалось, что было в те дни: звонок профессора Синицына, известивший о кончине отца, и как он ждал в квартире Аделаиды Прокофьевны, и как гроб с телом ставили на попа в лифте, и как отец глядел из гроба на тех, кто подходил к нему, и как устраивали поминки, и как готовился стать наследником. Наследник. Что он наследует отцовского, кроме денег и вещей? Что из его дел, позиции, борьбы, побед и поражений? На это сразу не ответишь, это требует осмысления. Было бы желание — осмыслишь. А не будет его — бросишь дневники и письма в огонь, в Москве такое не сделаешь, негде, здесь же, на даче, вполне можно. Но ты ж решил сохранить их, значит, надеешься что-то всерьез понять, извлечь уроки из отцовской жизни? Может быть, может быть. Кто знает…

Ты должен знать — никто иной. Тут нельзя играть в поддавки, тут нужна определенность: или живи как прежде, или что-то меняй в себе. И будет вариант правдолюбца Петрухина, на которого все шишки сыплются? Шишек испугался? А кому они приятны? Хочется покоя? Хочется. Что ж в этом предосудительного, тридцать пять уже, слава богу. Это в юные годы все легко и просто, так ведь юность тю-тю. В юности надо было закладывать характер? Заложил, уж какой есть. Не взыщите…

Мысли эти раздражали, портили настроение. А рождаются они от избытка свободного времени. Выйдет завтра на работу, впряжется в хомут, потащит телегу — и будет порядок. Жил он до этого, будет жить и после этого. Как? Ну, опять взялся за вопросы-ответы, кончай. Если разобраться, грешно роптать на судьбу: у него не хуже, чем у людей. Ты в этом уверен? Ты считаешь, что разобрался? Вряд ли, миленький. Да ну вас, в конце концов, к черту, вопросы-ответы. Действительно, кончай с философией. Философ на пуфике возле дачного котла, давай кочегарь…

От стола донесся голос Николая Евдокимовича:

— Жора обещал подскочить. У него ж дача в Абрамцеве…

— Жора давно нас не навещал, грех, — сказала Лидия Ильинична.

Что это за Жора, Мирошников не ведал, какой-то знакомый. Пусть подскочит, коль хозяева не против. От стола донесся и голос Маши:

— Истопник высшей квалификации, мой руки. Завтрак готов…

Кстати! Уехали натощак, и голод давал о себе знать. Мирошников дурашливо отозвался:

— Истопнику за вредность производства полагается молочко!

— Будет, — сказала Маша. — Мама утречком уже сходила к Пантелеевне.

Это значило, что на столе наипервейшее в Семхозе молоко: восьмидесятилетняя Пантелеевна, совершенно одинокая старуха, которая от всех болезней признавала единственное лекарство — цитрамон, летом так умела пасти корову, а зимой задавала ей таком корм, что от своей Насти надаивала по десять и больше литров в сутки, а молочко-то какое — ух! Сливки!

Витюшка уже стучал ложкой, выскребая гречневую кашу из глубокой тарелки, запивая молоком, и одновременно хватал сыр, колбасу и конфеты. Мирошников было взглянул на сына строго, однако остальные взрослые не поддержали его строгости, и он плюхнулся на табуретку рядом с Витюшкой.

— От тебя пахнет дымом, — сказал сын.

— Положено. Я истопник.

— А от мамы пахнет духами.

На это Мирошников не нашелся что ответить и принялся за кашу. Заметил: старики на внука посмотрели с умилением, какой, дескать, наблюдательный, ах ты, умница. Маша на сына смотрела спокойно, без особых эмоций, ложечкой аккуратно ела яйцо всмятку, каш и хлеба избегала, борясь за талию. Борьба, правда, пока безуспешная, успехи, надо полагать, впереди.

— Чего ты, Вадим, хмурый? — спросил Николай Евдокимович. — Аль истопнику полагается не только молоко, но и чарка?

— Да я не хмурый, — сказал Мирошников и улыбнулся. — За чарку благодарю, но не хочу.

Ермилов проворчал:

— Ну, истопники пошли, от чарки отказываются… Где это видано?

— Где это слыхано? — неожиданно вклинился Витек, и все засмеялись.

После завтрака Николай Евдокимович с таинственным видом извлек из письменного стола гербовую бумагу и, помешкав, торжественно объявил:

— Мы с Лидой застраховали Виктора!

— То есть? — спросила Маша вместо того, чтобы сказать спасибо.

— То есть когда Виктор достигнет совершеннолетия, он получит две тысячи. Это будет нашим подарком…

Вот тут-то Маша сказала спасибо, и Мирошников сказал спасибо. Да-а, с такими родителями не пропадешь. А сам Витюша, кажется, ничего не понял в подарке и беспечно играл с Григорием Григорьевичем.

Потом Маша и сын отправились погулять по участку, по поселку, а Мирошников, надев ермиловские подшитые валенки, прожженную на рукавах телогрейку и заячий треух, закосолапил к дровяному сарайчику: поколоть березовые чурочки, сложить поленья в сараюшке, а часть снести в котельную, чтобы подсушились.

Это было по душе — поиграть топором, дабы и мышцы поиграли. Взмах, удар, чурка раскалывается надвое, белая береза на белом снегу, промороженная до звона, легко поддающаяся колуну. А как горит береза, жару сколько дает! Работаешь физически, и дышится отменно, кровь разгоняет по телу, тягучие мысли отступают, и ни о чем не думается, кроме березовых чурочек. Взмах, удар, снова взмах, снова удар. Растет горка березовых полешек…

Поссовет сулится на будущий год провести на эту улицу магистральный газ, тогда отпадет нужда в газовых баллонах для плиты и в дровишках — для отопления. Не надо запасать дрова, уголь, брикеты, спадет со стариков эта забота. А у Мирошникова не будет больше этой работы-забавы: колоть чурочки. Ничего, снег убирать — такое останется.

Дорожки расчищать — милое дело, и снег сбрасывать с крыши — милое дело. Мирошников ловко орудовал лопатами и метлами — не только истопник, но и дворник первоклассный, выгонят из Внешторга — на черный день есть специальности. Шутит, конечно. Спина вспотела, лоб вспотел. Вытащив носовой платок, утер разгоряченное лицо. И тут услыхал за забором шум подъехавшего автомобиля, стук дверцы, скрип калитки — и на дорожке появились женщина — молодая, мужчина — постарше. С некоторым удивлением оглядели Мирошникова: что, мол, за фигура, на всякий случай поклонились, мужчина спросил:

— Ермиловы дома?

— Дома, дома, — сказал Вадим Александрович. — Проходите.

И отступил с дорожки, полез по лестнице на крышу. Поддавал широкой лопатой снег, и тот тяжко ухал вниз, в сад. Раз за разом росли сугробы слипшегося, подкопченного трубой снега вперемешку со льдом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату