тапочку и сразу вспомнила, что мне делать! А делать мне — перевязку Ивану Ивановичу, у него карбункул — ого-го!
— А без этого забыла бы? — спросил Воронков.
— Могла и забыть, — призналась Лядова. — А вообще такой привычке научилась у мамы… Когда ей надо было утром о чем-то вспомнить, она с вечера клала тапочку на стол…
— Славная традиция. — Воронков хотел быть строгим, но выдавил улыбку.
— Мне нравится, когда вы не сердитесь, товарищ лейтенант!
— Мне, Света, самому нравится, когда я не сержусь.
— Постараюсь вас не огорчать.
— Постарайся.
— Хотя я недотепистая, все у меня не как у людей, — сказала Лядова и начала вспоминать: в школьном детстве она перевирала слова, и ей доставалось за это от матери: вместо «Михаил Михалыч» — «Нахал Нахалыч», вместо «Северный Ледовитый океан» — «Северный ядовитый океан», ну и прочее. Ей казалось это смешным, Воронков делал вид, что ему тоже весело.
А весело ему не было. Потому что эта девчушка, эта пигалица, пусть и красивая, пусть и храбрящаяся, не была приспособлена к житейским суровостям, тем паче к жестокостям войны. Нет, не была приспособлена, он это чувствовал нутром. Беззащитна она, в сущности. А кто ее защитит? Да и сможет ли? Взять хотя бы самого Воронкова. Пока он рядом, что-то может сделать для нее. А если его не будет рядом?
Вот Оксана не была беззащитной, пусть война срубила и ее. Перед войной, собственно, все беззащитны, а перед буднями жизни? Перед буднями жизни Оксана не пасовала, она их ломала, корежила, приспосабливала к себе. Брала от жизни все? Пожалуй. Не очень считаясь с другими — тоже живыми — людьми? Пожалуй. Могла безжалостно отбросить то, что ей надоело? Могла. Ну и что же? Воронков любил и любит ее такую — безжалостную, беспощадную. Любит и мертвую, да. И разве это поддается объяснению? И милую, скромную, неиспорченную Свету Лядову, наверное, любит, но по-иному, как брат сестру, — вот ведь в чем штука.
И действительно как к забавам младшей сестры, отнесся Воронков к затее санинструкторши организовать шумовой оркестр. Ежели разобраться, до оркестрика ли сейчас? Но с другой стороны — и тут Лядову поддержали старшина Разуваев, Дмитро Белоус, Женя Гурьев, — для личного состава это будет культурным досугом, полезным музыкальным развлечением. Шут с вами! И Воронков доброжелательно, хотя малость и снисходительно, слушал, как Света и ее помощники выдували на обернутых папиросной бумагой гребешках марш «Прощание славянки», вальс «Осенний сон», танго «Брызги шампанского», а сержант Семиженов — в качестве ударника тарабанил ложками по перевернутым котелкам, мискам и кружкам. Словом, художественная самодеятельность на переднем крае. Давайте, давайте, лейтенант Воронков — терпимый командир, другой бы, может, и послал этот шумовой оркестр куда подальше.
Ну а «Брызги шампанского» возродили в памяти: канун войны, буфетик в городском саду, бойцы в самоволке, купив бутылку шампанского, примостились в кусточках: вынули пробку, ударила струя, и самовольщики поочередно прикладывались к горлу толстостенной посудины, ловили струю, а пена хлестала у щек как седые усы. Старший комендантского патруля, в котором был и красноармеец Воронков, старшина-сверхсрочник ястребом налетел на самовольщиков: «Пьют из горлышка бутылки пиво — видал сто раз. Пьют из горлышка водку — тоже видал, хоть и не сто раз. Но чтоб шампанское пить из горла… Аристократы! Вас-то и не хватает на гарнизонной «губе», то-то порадуем коменданта…» Канун войны — когда это было?
Да-а, а к Свете Лядовой ребята относились правильно. Так же, как и он, как братья к младшей сестре. Воздерживались от мата, от ссор. Чем-ничем старались скрасить ей окопную житуху: воду таскали и выносили, завтраки, обеды и ужины первой, даже до лейтенанта, носили с полевой кухни, подкладывали лучшие кусочки, лишний кубик сахару или еще что-нибудь. Света замечала это, сердилась по-детски: «Я что, маленькая?» И ребята краснели прямо-таки по-детски. Было смешно, а Воронков боялся выглядеть смешным и потому ничем не скрашивал существование Светы и не подкладывал ей кусочек сахару или конфету.
Впрочем, иногда ссоры возникали, и мат прорывался в изысканном лексиконе подчиненных лейтенанта Воронкова. А однажды Дмитро Белоус так отчитал Петра Яремчука:
— Я бы мог сказать, Петро, что ты не настоящий украинец, ты куркуль. Но не буду говорить этого. Я бы мог сказать, что ты дурак и скотина, но промолчу. Я бы мог сказать, что туда твою… растуда, но лучше промолчу…
На что Петро Яремчук ответил матюком без всякого антуража. Воронков вмешался, призвал к порядку и того и другого. А из-за чего повздорили? О, детишки: из-за того, что Яремчук получил в котелок от щедрот кухни раньше, чем Белоус. И вдруг возникало противоречивое: не Света Лядова — ребенок, а его вояки, мужики, матерщинники — дети. Потому что вдруг что-то старящее санинструкторшу ложилось на ее лицо, а фигура становилась сгорбленной, настороженной, будто ждущей удара. Затем это у нее проходило, и она опять делалась милой, незатейливой девчонкой с сержантскими лычками на погонах. Но ощущение, что она была вмиг состарившейся, держалось, а вот вояки его и матерщинники, какими были, такими и оставались, не старясь.
К сожалению, и сыны гор и степей без задержки овладевали матом и без запинки, хотя и уродуя русский, пускали в ход похабщину. И это особенно коробило Воронкова: туркмены, узбеки, казахи были далеко не так разболтанны, как, скажем, Дмитро Белоус, да и врожденная деликатность сказывалась. А вот поди ж ты, цивилизация обратала их мгновенно. Не хотели, что ли, отставать от более просвещенных по этой части? Утешало одно: замечания Воронкова не оставляли без последствий в отличие от того же младшего сержанта Белоуса, который порой на эти самые внушения — ноль внимания. То есть, конечно, пообещает не ругаться и тут же врубит — закачаешься.
Вновь прибывшее пополнение — те же сыны гор и долин, но из Таджикистана, из Киргизии — обрадовало Воронкова, хотя численно оно было поменьше первого; эти новички стремились скорей овладеть не так фронтовой наукой побеждать, как фронтовой наукой материться. Лейтенант повел борьбу с руганью, как он иронизировал, не на жизнь, а на смерть. С переменным, правда, успехом.
Но что бесспорно радовало командира девятой стрелковой роты, так это серьезное наступление южного соседа, войск Западного фронта. И в газетах писали, и по радио передавали: фронт продвигается успешно. А у них, на северо-западе, тихо. Глухая оборона. Никаких намеков на близящееся наступление. Или наступает часть нашего фронта? Армия, корпус? Может, дивизия? Или никто не наступает, только готовимся? Но готовимся так, что немцы не догадываются, даже мы сами не догадываемся? Как бы то ни было, лейтенант Воронков обрел свою воинскую семью, обрел дело и надеется, что ему не придется бесконечно киснуть среди этих болот, этих торфяников.
Да не смутит вас грубое, может, и вульгарное слово «вошебойка». Так уж окрестили фронтовики дезинсекционную камеру, которая приезжает на передовую. Пока солдатик моется в походной баньке (это палатка, поставленная на берегу озера или реки), верхнюю одежду жгут паром — до последней складочки, до последней вошки. После бани выдают чистое нижнее белье и портянки — и ты как в раю. Хотя почему — как? Это и есть рай. Немцы-то не в двухстах метрах, а в двух километрах, пули не вжикают, и ты отмытый, отскобленный, покряхтывающий от блаженства, а там, глядишь, и обед подоспеет, и неизменный чаек. Не- ет, жизнь прекрасна и удивительна!
Воронков намыливался, шуровал мочалкой, обмывался и вновь хватал обмылок. Опасение одно — не намочить бы раненую голень, и, разумеется, намочил. Но махнул рукой: авось пронесет. Ему, как наждаком, терли спину, и он кому-то тер: клубы пара, вскрики, смех. В разгар этого всенародного ликования он с благодарностью подумал о санинструкторше: добилась-таки «вошебойки» и бани, звонила аж полковому врачу. Подумал: а как она сама сумеет помыться, на весь батальон пока единственная женщина? Ну, это ее заботы, как-нибудь помоется.
У него заботы иные: проследить, чтобы заново поменяли сено на нарах, провели дезинсекцию в землянках, иначе опять наберут нежелательных насекомых. Но случилось непредвиденное: едва рота помылась и оделась, пришел капитан Колотилин и объявил, что батальон и весь полк выводятся во второй эшелон. Это значило — еще дальше от передовой, в дивизионные тылы! Переформирование, полковая