— Но одна Корзиновка у эмтээс. Концы-концов, где-нибудь и не успеешь. Да-а, а наметить в самом деле наметил одного человека. Хочешь, скажу?
— Валяй, если не секрет.
— Качалин. Что скажешь?
Уланов снял очки, отвел в сторону глаза, прищурился, словно старался себе представить Качалина во весь рост.
— Не знаю. Николай Дементьевич, о нем я даже не подумал. Он мужик крупный, а какой-то незаметный. В колхозе нужна сейчас железная рука. Мне кажется… Сумеет ли он?
— Посмотрим. А рука у него ой-ей. Ты обратил внимание?
— Как не обратить — кувалда! Да я ведь о руке не в прямом смысле.
— А хоть в прямом, хоть в кривом. Я руку Якова Григорьевича знаю. За что она возьмется — не выпустит. М-да, концы-концов, мы предложим, а там дело колхозников. Пусть сами решают. Как секретарь сказал…
— А почему бы Букреева не предложить?
— Букреев? — Чудинов собрал бумаги со стола, сунул в ящик, положил ручку в карман пиджака и усмехнулся.
— Ты когда-нибудь пробовал ну хоть какой-нибудь пустяк сделать одной рукой?
— Нет. К чему это?
— А я пробовал и скажу тебе откровенно — плохо получается. Все в жизни приспособлено для двух рук и для двух ног. Все так рассчитано, что, если на человека навалить больше того, что он может нести, его задавит.
— Начинаю понимать.
— То-то и оно. Я бы не задумываясь назвал Букреева, и колхозники бы, знаю, за честь считали иметь его головой, но он нужен в другом месте. Ну так поехали, что ли?
— А ты в Корзиновку?
— Как видишь. Надо ж, концы-концов, рассеять твои предубеждения, — с грустью улыбнулся Чудинов и, застегивая у пальто пуговицы, со вздохом повторил: — Да, надо, от своей тени не скроешься…
— Что-что?
— Да так это я, по старой привычке бормочу.
— Не замечал я у тебя такой привычки.
Чудинов но отозвался. Они пошли в гараж, где их ждал шофер, дремавший за рулем газика.
Ехали, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Уланов заметно устал, а Чудинов был в неразговорчивом настроении. Шофер тоже был угрюм, сердито перекидывал рычаг скорости, бубнил что-то под нос насчет своей неспокойной жизни и в особенности насчет дороги, изуродованной лесозаготовителями, которые недавно начали вывозку хлыстов и выскребли ими снег до самой земли, наделали колдобин.
В Корзиновке они увидели людей, которые торопливо шли в клуб, громко говорили о чем-то, плевались и неохотно уступали дорогу машине.
Люди шли на собрание с сердитым ожиданием и настороженностью: как пойдет дальше дело?
После обеда собрание возобновилось. Отдохнувшие колхозники вели себя мирно. Они ожидали, что последует дальше. Чувствовалось, что они взвинчены до предела, а если что-то сделано будет не по ним — не потерпят.
Когда голосовали за исключение из членов артели Карасева, Птахина и его жены, все, как бы еще не веря в свои силы, поглядывали друг на друга и редко кто решался поднять руку. Но вот вверх взмыла рука с бугорками мозолей на брюшках пальцев и застыла, будто преграждая кому-то путь. За ней другая, третья, еще и еще. Повертел, повертел из стороны в сторону ястребиной головой Разумеев и осторожненько высунул руку из-за спины сидящего впереди колхозника, а сам весь сжался, затаился. Там вон голосует, отвернувшись к окну и почесывая ухо другой рукой, с таким расчетом, чтобы одновременно заслонить лицо, Балаболка — захудалый колхозник.
Птахину сделалось душно, не хватало воздуха. «Ведь тварь, ничтожество! А туда же со своей лапой тянется. Его в правление ввели, передовиком сделали, хоть бы из чувства благодарности воздержался. Нет, поняла мразь, что сейчас выгодней проголосовать. Песня Птахина, мол, спета, а ему, Балаболке, в деревне оставаться, новому начальнику угождать».
Колхозники не сразу ухватились за кандидатуру Якова Григорьевича. Все ждали, да и слух о том прошел, что в председатели привезут какого-то городского. Некоторые даже фамилию называли. И оттого, что многие заранее ощетинились, чтобы дать отпор привозной кандидатуре, предложение Чудинова: «Мы выдвигаем Качалина, но ничего не навязываем» — было встречено гробовым молчанием.
Потом заговорили разом. Один за другим, и снова начался базар.
Когда в деревне зажглись огни и за окнами на небо высыпали колючие звезды, собрание заканчивало свою работу. Растерянно мигавший, оглушенный всем происходившим, Яков Григорьевич все порывался что-то сказать. По всему было видно, что он рвется протестовать. Но Чудинов не обращал внимания на вспотевшего, обескураженного Якова Григорьевича, а Лидия Николаевна сзади шептала:
— Ничего, Яша, ничего, все правильно, не брыкайся ты. Успокойся. На вот платок, оботрись. Вспотел весь, чадушко.
Он и в самом деле успокоился. И когда колхозники потребовали: «Пусгь Качалин говорит!» — он встал и прямо из-за стола ровным и твердым голосом произнес:
— Так вот, мужики, а значит, и женщины. В председатели я не напрашивался. На я член партии, и раз мне народ поручает и доверяет — не отказываюсь, не смею отказываться. Но вот что, мужики и вы, женщины, не думайте, если вы выбрали своего, деревенского, так из него можно веревки вить… — Яков Григорьевич насупился, поискал еще слов, но не нашел их, а протянул руку, сжал в кулак, закончил; — Рука у меня тяжелая, чтобы не обижались…
В зале раздался смех. Кто-то хлопнул в ладоши. Яков Григорьевич с испугом посмотрел на свой кулак, сконфуженно сунул его под стол и сел на место. В зале зааплодировали.
— Ну, а теперь, — расправил грудь Чудинов, — скамейки долой, Лихачев, на кон — веселиться! Довольно заседать, а то я вижу: тут уж некоторые с непривычки поувяли, — он подмигнул в сторону Уланова, который в самом деле имел измочаленный вид.
Молодые парни и девушки начали выносить и раздвигать скамейки. Открыли двери. В душный зал ворвалась свежая, холодная струя. Мужики, втихомолку перемигиваясь между собой, так, чтобы не заметили бдительные жены, потянулись в буфет.
Лихачев предупредительно пробежал пальцами по кнопкам и бросил к ногам колхозников любимую в Корзиновке «Сербиянку». Раздался топот, задрожали в окнах стекла. Озорные парни пытались вытолкать на середину Мишу Сыроежкина. Он упирался, с сердцем обматерил кого-то, порываясь уйти. Августа догнала его у дверей и сунула ему десятку.
— На, опохмелись, оратор!
— Провались! — рыкнул на нее Миша и, хлопнув дверью, ушел из клуба.
Августа растерянно замерла у дверей. Потом бросилась догонять его и уже у дома настигла сгорбившегося, грустного Мишу. Он, не оборачиваясь, тихо заговорил:
— Правду говорил, а меня, как придурка, на смех… Все это вино проклятое! — Больше в эту ночь Миша не сказал ни слова, только ворочался в постели и вздыхал.
Как ни избегал Чудинов Тасю, все-таки столкнулся с него у дверей библиотеки. Она вспыхнула, ответив на его приветствие, и хотела пройти дальше.
— Как живешь? — стараясь скрыть смущение, грубовато спросил Чудинов.
— Живу и живу.
— Я слышал, тут обидели тебя, не обращай внимания.
— Вам-то что за нужда до этого? — сурово спросила Тася, стараясь изо всех сил удержать кипевшие в горле слезы. Все эти дни она почему-то не находила себе места, а тут еще Разумеев взял и хлестнул, да так, что и душу обожгло. Принародно хлестнул. Наверно, бросилась бы Тася на глазах у всех с кулаками на Чудинова — столь велика была в ней потребность разрядиться, но, к счастью, рядом очутилась Лидия Николаевна.
— А-а, начальник с подчиненной встретились, — певуче заговорила она. Чудинов протянул было ей, руку, но, заметив, что Лидия Николаевна не замечает его руки, быстро отдернул. Холодея, он подумал, что Лидия Николаевна неспроста отвернулась от него.
— Ты чего, Тасюшка, не танцуешь? Веселись давай, не вечно же горевать тебе и маяться. — Лидия Николаевна ласково и настойчиво отводила ее от Чудинова.
Он постоял и направился к буфету. И тут у него впервые появилась мысль уехать куда-нибудь, избавиться от этого постоянного беспокойства, освободить человека, которому принес он так много бед, от тягостной обязанности встречаться и разговаривать с ним.
Тасю и Лидию Николаевну в кругу втретили приветливыми возгласами:
— Раздайся народ, Макариха плывет!
— Круг шире! Она первой плясуньей была!
— Я сейчас еще с любым кавалером возьмусь, — озорно блеснув глазами, сказала Лидия Николаевна. Доставая из-за рукава платок, она вышла в круг. Лихачев с хорошей улыбкой посмотрел на нее, склонил набок голову и чуть слышно сказал:
— Ну, тетя Лида, уж для вас-то я рвану! Он прощупал пальцами пуговички и, найдя, по-видимому, самую веселую, начал с нее.
Тем, кто не мог пробиться к кругу, сообщали:
— Макариха вышла. Сколько лет не плясала, а сейчас пошла.
— К тому есть причины! — хмыкнула какая-то женщина.
— Молчи ты, не брякай языком, — оборвал ее рядом стоявший колхозник, должно быть, муж, потому что она сразу смолкла. — Много вы знаете, да мало понимаете…
— Тише там!
— Да и так тихо. Эка важность, Макариха курдюком трясет. Чо мы, баб не видали! — хорохорился маленький мужичок.
К нему обернулся парень, рослый, со спортивным значком на борту пиджака и нахмурился.
— Ты, уважаемый, если выпил, так помалкивай, а то я тебе помогу очистить помещение.
— Все в порядке, все в норме, — испуганно залепетал пьяненький мужичок.
А голоса баяна перекликались между собой, трепетали, то рассыпаясь звонкими переборами, то шли рядом, чуть слышно вздрагивая, набирая темп.