глаза. И тогда сказать: «Доброе угро» — или что-нибудь в этом роде. И они, может быть, разом перешагнут ту черту отчуждения, которая разделяет их. Но все получилось по-другому. Василий потянулся, соскочил с постели и, надевая штаны, угрюмо сказал:
— Напрасно ты Сережку в магазин откомандировал: мать не любит давать ему такие поручения. И вообще все эти вина, закусочки ни к чему — я на работе.
— Ну и прекрасно, что на работе. Рюмка вина не повредит, — потирая руки, ответил Герасим Кондратьевич.
Василий прошел мимо него к умывальнику. Словно не замечая приготовленных отцом предметов обихода, выцарапал из пластмассовой коробки плоский обмылок и принялся с чувством полоскаться.
Появился Сережка с покупками. Губы у него были коричневые от шоколадки. Он то и дело облизывал их.
— Серега, я сейчас схожу к трактору, посмотрю там кое-что, а ты достань тут картошки, только у матери спроси сначала, и сварите вдвоем обед. Я скоро вернусь, — сказал Василий.
Профессор с готовностью и старательно исполнял все распоряжения мальчишки, и ему даже нравилось быть под Сережкиным началом. На плите зашипела картошка. Они уселись рядом с дверцей подтопа и, прислушиваясь к гудению нетра в трубе, молчали.
Герасим Кондратьевич с нескрываемой мягкой улыбкой смотрел на Сережку, который опустил руки на колени и о чем-то сосредоточенно думал.
— Ты в каком же классе, мужичок мой?
— В первом. Я не мужичок. Я Серега!
— Ну, извини, брат. Я не думал, что тебя это может обидеть. И как твои успехи, Сережа?
— Успехи? Так себе — серединка на половинку.
— Почему же?
— Трудно учиться. Когда в садике был, очень хотелось в школу. Зачем? Мальчик пожал плечами с таким видом, по которому легко догадаться, как жестоко он себя осуждал. После солидной паузы он рассудительно продолжал: Да и мамка все на работе да на работе. Ребята играть зовут. Вот пробегаем, а после выкручивайся. Костя тетин Лидии, он уже в третьем, тот выкрутится. Он хоть слижет у девчонок или на ладошке напишет. А у меня так не получается, — с сожалением закончил Сережка.
— И не надо, — серьезно проговорил Лихачев. — Это все равно что, ну как тебе сказать, равносильно, как украсть что-нибудь.
— Н-не, Костя не вор. Дяденька, а вы взаправду профессор? — решился, наконец, Сережка задать долго томивший его вопрос.
Когда Герасим Кондратьевич дал утвердительный ответ, Сережка, наморщив лоб и придвинувшись к собеседнику, спросил, глядя ему в рот:
— А профессор, это как?
— Что тебе сказать… с некоторых пор… — начал выкручиваться из неловкого положения Герасим Кондратьевич.
Но, к его радости, послышался глухой стук в стенку и мальчик заспешил.
— Меня зовут. Мама, наверно.
Больше он не пришел.
Обедали Лихачевы вдвоем. Обедали, изредка перебрасывались ничего не значившими словами.
— Вы, оказывается совершили героический поступок, — разрезая селедку, заговорил Герасим Кондратьевич. — В такую пору, в такую яростную погоду доставили сено.
— Когда ты работаешь и спасаешь жизнь людей, не считаешь же это героическим?
— Разумеется. Это же обязанность каждого медика.
— А когда в прошлом году ты прилетал на Северный Урал, чтобы сделать срочную операцию школьнице, и, не отдыхая, прямо с самолета, пришел в операционную? Это что, тоже обязанность?
— Это, может быть, и не обязанность, но… Э-э, минуточку! А ты как узнал об этом?
— Да так вот и узнал. Я тоже иногда газеты читаю.
Герасим Кондратьевич отложил вилку, снял очки и напряженно уставился на Василия.
— И ты… и ты, зная, где я, зная, что я жив, не пожелал написать мне?..
Василий ткнул вилкой в картошку и небрежно обронил:
— К чему? Я считал, будет лучше для нас обоих, если мы не станем мешать друг другу.
— Мешать? Почему мешать?
Василий молчал, не поднимая глаз на отца.
— Чего же ты молчишь? Продолжай! Я хочу все знать, все услышать, понимаешь, все! Я, наконец, имею хоть небольшое право узнать о последних днях матери и о твоей жизни. Ты, может быть, считаешь, что я неправильно сделал, приехав сюда, что я всегда… — голос профессора понизился до чуть слышного шепота.
Василий поднялся, зашагал по комнате, иногда щупал висок. Профессор молча отметил хорошо знакомый ему жест жены.
— Я слушаю, — напомнил о себе Герасим Кондратьевич.
Василий остановился, долго и молча смотрел в глаза отца. Он, кажется, первый раз смотрел в его глаза после того, как они встретились.
Герасим Кондратьевич выдержал этот взгляд. Выдержал и прочитал в глазах сына то, чего тот не сумел бы передать никакими словами.
— Вот так-то, — тихо и горько прошептал отец и пожал руку Василия выше локтя.
Василий отстранился и нервно зашагал по комнате от печки до стены, за которой слышался шум. Там, очевидно, домовничали одни ребята.
— Объясняться будем? — усмехнулся Василий.
— Зачем ты так? — тихо уронил отец. — Зачем?
Василий резко повернулся к нему, и, когда заговорил, в голосе его послышалась затаенная боль:
— А как? Как надо разговаривать с отцом? Подскажи! Чего же молчишь? Ты ведь и сам не умеешь говорить с сыном. Даже стесняешься назвать меня сыном!
Василий умолк, увидев, как вдруг тяжело поник головой отец, и продолжал уже спокойней:
— Ты, наверное, женат? Имеешь семью. К чему ты разыскивал меня?
— Все-таки мы не чужие!
— Не чужие! Давно ли?
Профессор поднял руку, пытаясь возражать.
— Нет, ты дай мне высказаться. Раз уж ты пожелал этого разговора, раз за тем приехал…
— Тогда говори и не рисуйся, — потребовал отец.
— Как умею. Как научили, так и говорю.
Василий стоял перед отцом бледный, прямой. В нем многое сохранилось от матери: жесты, движения и даже эта вот полутеатральная суровость осталась в наследство. В сочетании с тем, что происходило в душе у этого молодого парня, его вид производил разящий эффект. А как его мать любила эффекты! Она и стихи-то всю жизнь писала со сверхъестественными эффектами. Оттого, наверное, их и не печатали.
— Не знаю, что ты имел в виду, снарядившись сюда, — продолжал Василий. — Забрать меня с собой? Так ведь? Устроить мою жизнь? На свой лад устроить? А меня не надо устраивать. Я сам устроился. Я сам шишек себе набил! Сам и лечился от них! Я сам уже с усам и с сединою даже. Понятно? Я еще покуда не стал тем человеком, каким хотел бы быть. Но я стану им, стану! Стану потому, что вокруг меня много настоящих людей. А о золото, как тебе известно, потрешься — за медяк, да сойдешь! И я не желаю, чтобы мне мешали…
— Да никто тебе мешать и не собирается, — прервал Василия отец с грустной улыбкой. — Чего же ты шумишь? С усами и сединой, а разошелся, как школьник.
Герасим Кондратьевич уже понимал, что затаенный гнев, обида, недовольство собой, своей неустроенной жизнью говорят за Василия и что, вероятно, он хотел бы предстать перед отцом в другом виде. Гордый парень сделался, а самолюбие прежнее еще осталось.
— Живи ты как желаешь, — продолжал отец. — Но к чему эти театральные жесты… Они тебе уже не идут. И потом, говоря о себе, ты забываешь о других… Тебя переменило время, толкла жизнь в ступе, а разве для других, для меня, допустим, это время прошло бесследно? Ты во многом прав, но и неправ тоже. Давай, друг мой, ты уж извини, я так и буду называть тебя, поговорим все-таки спокойно. — Профессор еще раз стиснул руку сына выше локтя и со вздохом добавил. — Не хмурься, садись, рассказывай. Я обещаю тебе сегодня же уехать.
Василий тихо рассказывал. Отец слушал его не шевелясь, не перебивая.
Когда Василий смолк, надолго воцарилась грустная тишина. Потом Герасим Кондратьевич зашагал по избе, заложив руки за спину, и поймал себя на мысли, что вот эта привычка у них с сыном одинаковая.
— Ты, пожалуйста, расплатись с хозяйкой за квартиру, — прервал молчание Герасим Кондратьевич.
— Не надо. Никаких денег она не возьмет, еще и обидится, если предложишь.
— Ну что ж, ладно. Я знаю — эти привыкли добывать копейку трудом, даровых не принимают. Знаю, брат, знаю. Трудно поднимается деревня.
— Очень трудно. Надсадились за войну.
— Да-а, война. Пушки давно смолкли, а раны еще болят. Тебя тоже ранило или обошлось?
— Два раза. — Василий помолчал. — Один раз ребята вытащили… из пекла…
Они снова и надолго замолкли.
— Ну, я пойду, — сказал Василий поднимаясь. — Извини, работа есть работа.
— А я, пожалуй, собираться буду. У меня ведь тоже работа.
— Дело твое. Но только я не советую. Метель уймется, вместе на станцию поедем, я провожу.
— Вместе? Что ж, вместе так вместе. Вдвоем, конечно, лучше. Ну ты иди, иди. — Герасим Кондратьевич зажмурился, и у губ его легли горькие складки. — И… и прости меня…
— За что прощать-то?
— За седины твои ранние, за… — Голос Герасима Кондратьевича дрогнул, он кашлянул и через силу рассмеялся. — Стар становлюсь, сентиментален