Девичьей красотою Марина не могла похвалиться. Была она ростом выше, чем допускало ее сложение, и потому казалась долговязой. Ходила она, не заботясь о женственности, широким мужским шагом и при этом — тоже по-мальчишески — размахивала руками. Волосы стригла коротко, прическами себя не мучила и потому чаще всего бывала растрёпанной — с челочкой на лбу. Лицо имела широкое, скуластое и курносое, глаза китайского, косого разреза. Носила Марина, вопреки моде и правилам девичьей благопристойности, короткую, до колен, юбчонку, а кофточки шила из “шотландки” в красную и зеленую клетку. Была она яростной спортсменкой-велосипедисткой, и это давало лишний повод считать дочь уважаемого доктора Драгомирецкого “анфан террибль”, потому что ездить девушкам на велосипеде считалось в те времена неприличным.
Заверив Данилу, Харитона и Флегонта, что она прибудет непременно, и ни в коем случае не опоздает, — что было существенно, ибо опаздывала она всегда и всюду, — Марина отсалютовала хлопцам рукой, вскочила на велосипед и исчезла в лабиринте печерских переулков. У Марины Драгомирецкой сегодня было запланировано еще множество неотложных дел: получить в центральной “Просвите”, на Прорезной для “Просвиты” печерской разнообразную литературу на украинском языке; на Святославской, в помещении высших женских курсов, выступить на митинге суфражисток и разгромить суфражистское движение за его безразличие к национальному вопросу; на Шулявке принять участие в учредительном собрании организации женщин-украинок и потребовать, чтобы женщины-украинки кроме кройки и шитья ввели в своей организации также изучение украиноведения; на Лукьяновке — в комендатуре лукьяновской тюрьмы — добиться от тюремной администрации проведения среди заключенных культурно- просветительной работы на украинским языке…
— Ну и прыткая! — удивился Данила, когда облако пыли, поднятой с немощёных печерских улиц закрыло велосипед Марины.
Проворная! Меня переговорит! — с почтением и даже с некоторой завистью согласился Харитон. — Нам бы такую на “Марию-бис”! В два счета сварганили бы… что-нибудь такое…
Флегонт промолчал, только зарделся и обогнал товарищей, чтобы они не заметили его смущения.
На завалинке у домика Брылей друзья увидели ранних гостей. Харитон схватился за голову:
— Мать-богородица, спаси нас и помилуй! Уже все наши “политики” собрались!
“Политиками” заводская молодежь называла рабочих старшего поколения; собираясь вместе, они неизменно начинали обсуждать политические вопросы, затевали бесконечные споры, и не о чем-либо обычном, будничном, а непременно устремлялись вдаль — во всемирные, как говорится, масштабы. В течение часа или двух тематический круг суживался, и из общих рассуждений прорезывался наконец живой вопрос из жизни родной страны. Сперва такой вопрос рассматривался не иначе как с точки зрения его важности для судеб всей бывшей Российской империи, потом он трактовался применительно к Петрограду, как центру и столице страны, далее перебрасывался в Киев, и таким путем, где-то уже на третьем часу прений, спорщики добирались, наконец, и к себе на Печерск. И только тут спор разгорался в полную силу и страсти достигали своего апогея.
— Европа! Азия! Америка! Африка! Австралия! — кричал в эту минуту, размахивая кулаками, Василий Назарович Боженко, столяр-модельщик. — Сегодня уже весь мир втянут в войну, раз и Соединенные Штаты встряли в эту заваруху! Кровь проливают крестьяне и рабочие, а капиталисты таскают один другого за чубы — кто больше в карман положит на нашей крови и слезах! Нам такая война ни к чему! А ты говоришь!..
“Говорил”, конечно, Иван Брыль, самый заядлый полемист, готовый спорить с кем угодно, даже с самим собой.
— Еще бы! Ведь ты уже три дня как записался в большевики! “Мир — хижинам, война — дворцам” — об этом, брат, я знал, еще когда ты пешком под стол ходил. Но ведь сам Карл Маркс учит, что все решают обстоятельства! А обстоятельства, брат, сейчас совсем другие. Вот слухай меня сюды, я сейчас объясню тебе все как есть…
Старый Брыль отклонился назад, чтобы лучше видеть своего оппонента, и разгладил усы книзу — такова была его привычка. Василий же Боженко перестал махать кулаками, но принялся жестоко ерошить бороду — такова была его привычка.
— Когда Россия была еще царской, — поучительно начал Иван, — то каждому дураку было ясно: пускай себе император проигрывает свою войну…
— Ну, ну? — подзадорил Боженко, дергая себя за бороду.
— Вот тебе и “ну”! А теперь появилось, сказать бы, совсем новое обстоятельство: революция! Так и пойми ты, большевистская твоя голова, что если победу завоюет кайзеровская Германия, королевская Австрия и султанская Турция, то победят они революционную Россию. Одним словом — погибнет тогда революция в России! То какой же, спрашиваю я тебя, вывод должен сделать для себя рабочий класс?
— Ну, ну? Какой, какой?
— Ясно — какой: поосторожнее надо быть с лозунгом “война войне”, раз теперь такое обстоятельство…
Боженко вскочил с места и снова замахал кулаками:
— Так революция ведь у нас буржуйская…
— Буржуазная, — менторски поправил Иван.
— Буржуазная! Так где же тогда совесть твоя? Ты что же, за Временное правительство министров- капиталистов?
— Я, чтоб ты знал, против капиталистов еще с тех годов, когда ты про революцию и не думал! Временное правительство надо революционизировать и от буржуазной революции двигаться к нашей, пролетарской. Сам товарищ Ленин говорит, что необходимо мирным путем…
— Так Ленин же это не о войне говорит, а о том, как власть брать Советам в свои руки! — отозвался солдат Королевич, а Боженко подскочил вплотную к Ивану, будто собирался схватиться c ним врукопашную.
— Ты что ж, сукин сын, меньшевизм разводишь, “революционное оборончество”? Тьфу!
Разъяренный Иван тоже вскочил с завалинки:
— Так, по-твоему, выходит, что я меньшевик? Это ты хочешь сказать мне, — матери твоей сто чертей?! А кто же тогда революцию начинал? Разве не мы, киевские пролетарии?
— Правильно, Ваня! Верно, Иван Антонович! — закричали “политики”, и громче всех кум Максим.
Все они были потомственными киевлянами и от пролетарской гордости за родной город отказываться не собирались. Где “Союз борьбы” — еще с тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года — начал распространять идеи единства рабочего класса? В Киеве, на заводах. Да сам Владимир Ульянов-Ленин в своей брошюре “Умирающее самодержавие и новые органы народной власти” в пример всему русскому пролетариату поставил именно пролетариев-киевлян. Где впервые после Парижской коммуны была первая в мире пролетарская республика — пускай только пять дней? В Киеве, на, Шулявке, в Политехническом институте. Чьей кровью, как грозовым ливнем среди лета, затопили эту республику? Кровью киевского рабочего класса… А забастовки? И при старом режиме были, и теперь.
Забастовки действительно потрясали сейчас Киев, как лихорадка. За два месяца после Февральской революции бастовали уже и металлисты на больших заводах — Гретера и Криванека, и “Южно-Русском металлургическом”, и печатники всех городских типографий, и сапожники с фабрики Матиссона, и табачники Соломона Когана, и пивовары Бродского и Калинкина, фешенебельные конфекционы Кругликова, Рабина, Сухаренко, Эрлиха и Френкеля, бастовали даже огромные, на тысячи рабочих, мастерские военного обмундирования Юго-Западного фронта на Печерске и на Демиевке.
— Молодчаги портные! — кричал кто-то. — И где это ты, Вася, столько молодцов заплаточников да штопальщиков набрал?!
— То не я, — скромно, но с достоинством отвёл похвалу Боженко. — Мое дело как члена Центрального бюро профсоюзов — коллективные договоры. А забастовочным делом руководит Смирнов.
— Это какой же Смирнов? Тот, который меньшевик, тот, который эсер, или, может, тот, который вовсе беспартийный?
— Который большевик, конечно. Иван Фёдорович. Закройщик. В подмастерьях у Френкеля был. А