Черепановой горой и Собачьей тропой, — словно пели ее где-то в глубине, в самых недрах земли, в преисподней, навеки проклятые и навеки не прощенные грешники.
Эта песня также пришла с фронтов войны, но с другой, вражеской стороны фронта — из-за реки Збруч, и лилась она теперь из-за колючей проволочной ограды, из выстроившихся шпалерами деревянных приземистых бараков — из лагеря военнопленных. Это была песня “Чуєш, брате мій, товаришу мій…”, и пели ее галичане из легиона “сечевых стрельцов”, украинского военного формирования австро-венгерской армии цесаря Франца-Иосифа. Они люто сражались, когда перед ними был царь, а позади — цecapь, и царь люто угнетал украинский народ, а цесарь дал клятву — деус вобискум![5] — после этой войны никогда не притеснять более украинцев- русинов, если, конечно, его цесарское войско добьется победы над царем. Но они не захотели воевать, когда царь был свергнут, и на русский берег Збруча пришла, как говорили, свобода, — и тогда они добровольно пошли в плен к братьям-украинцам на русскую сторону, воодушевлённые мечтой объединить, наконец, веками разъединенный, обездоленный и униженный родной украинский народ. Но пленников посадили здесь за колючую проволоку и держали под особо строгой охраной, в особом концлагере для выполнения особо тяжелых принудительных работ…
Теперь они выводили припев: “Чуєш кpy, кру, кру, в чyжинi умру…” И была это в самом деле очень грустная песня, ибо пели они ее в своей родной стороне, которая, однако, оказалась для них чужою… Это была горестная песнь невыразимой трагедии украинского парода, тело которого веками рассечено было границами нескольких держав.
А с далекого Сырца, с другого конца огромного города, словно печальное эхо, доносилось: “А вже років двісті, як козак в неволі, по-над Дніпром ходить, викликає долі”.
Там, в этапных казармах Киевского гарнизона, украинская Центральная рада, которая поставила себе целью создать национальное украинское государство и готовилась объявить себя его первым правительством, извлекала из маршевых рот, направлявшихся на фронт для пополнения действующих частей, и задерживала всех солдат русской армии — украинцев по происхождению. Центральная рада собиралась объявить этот контингент первой вооруженной силой, которой и надлежало скрепить своими штыками притязания украинских сепаратистов.
Солдаты-маршевики, украинцы по происхождению, пели — “Гей, вийди, доле, із води, визволь, визволь, серденько, із біди”, — но будущего своего они никак не могли себе представить.
А впрочем, вслушиваясь в многоголосую киевскую песню в эту апрельскую ночь 1917 года, внимательный наблюдатель понял бы всю противоречивость украинской народной жизни…
В самом центре города, на Владимирской, из широко распахнутых и не по времени ярко освещенных окон аудитории университета святого Владимира гремел ладный, хорошо спевшийся хор юных голосов. Исполнялась песня “Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой”. Пели студенты, и они действительно только что возвратились с Волги, из города Саратова, куда в первый год войны, под угрозой прорыва австро-немецкой армии на Киев, был эвакуирован университет. Вернули их теперь, после революции, не потому, что угроза прорыва отпала, а потому, что революция опрокинула все планы, правила, нормы царского примени — студенты снова собрались в стенах своей старой “альма-матер” на торжественный праздник и, вдохновленные безграничными перспективами революционного будущего, с особым увлечением и задором пели: “Первый тост — за наш народ, за святой девиз — вперед!”
А за Галицким базаром, на далекой Шулявке, где не было еще электрического освещения, а светили, шипя и потрескивая при порывах ветра, газово-калильные фонари “чудо двадцатого века”, — в эту позднюю пору далеко раскатывалось эхо залихватского мотива, сопровождавшегося присвистом и притопыванием каблуков. Наигрывали “Семь сорок”. То парикмахер Мунька, обладатель оригинальной, согласно паспорту, фамилии Барон и семинарист Наркис Введенский, закрыв очередное собрание “Клуба киевских анархистов”, расходились но домам. С ними была Поля Каракута — девушка необычайной красоты, с двумя длинными светлыми косами и трагическим выражением глаз; из-за писаной красоты и этих светло-русых кос и обидел ее блестящий офицер-аристократ, адъютант командующего Киевским прифронтовым военным округом. С той поры и застыло вo взгляде Каракуты трагическое выражение, с той поры, не находя себе места, и начала она посещать киносеансы и танцы до утра в клубе “Мать-анархия”. Мунька Барон и Наркис Введенский приметили красотку и решили сделать из нее первую в Киеве девушку- анархистку.
Не спал еще, как всегда в эту пору, и сад “Шато-де-флер” на склонах Днепра. В шантане “Шато” в прокуренном, задымленном зале звенели бокалы, стучали вилки, хлопали пробки от шампанского. Прапорщики и корнеты, с давным-давно просроченными фронтовыми отпусками, бледные с перепоя, с обезумевшими от “марафета” глазами, не сводили глаз с крохотной эстрады. На эстраде, на большом барабане, в коротенькой кисейной юбочке танцевала матчиш прославленная по всем киевским злачным местам “мадемуазель Матильда”. После каждого куплета она напевала “Смотрите здесь, смотрите там, понравится ли это вам?” — и при этом подбрасывала юбочку то спереди, то сзади. Очумелые прапорщики и корнеты дружно подхватывали: “Моя мама-шансонетка по ночам не спит” — и от полноты чувств постреливали из пистолетов в электрические лампочки на люстрах. За разбитую лампочку приписывался полтинник к счету, а за выстрел в связи с военным положением полагалось двадцать пять рублей штрафа.
В это же время в небольшом, но комфортабельном особнячке на углу Караваевской и Кузнечной, в резиденции редактора киевской черносотенной газеты “Киевлянин”, главы монархического клуба “Двуглавый орел” Шульгина, того самого Шульгина, который уговорил царя Николая II отречься от престола в пользу брата Михаила, — окна были плотно накрыты и ставни накрепко прихвачены болтами. Но до чуткого уха даже сквозь двойные рамы и толстые стены доносилось на улицу негромкое, но дружное пение. В столовой особняка, вокруг огромного овального стола уставленного бутылками шустовского коньяка “три звездочки”, нарезанными лимонами и чашечками кофе по-турецки, сидели тридцать три офицера в форме гвардейских полков. В числе тридцати трех полковников, подполковников, ротмистров и капитанов были: князь Шувалов, князь Куракин, граф Ностиц, граф Шембек, граф Гейден, граф Бобринский, молодой безусый герцог Лейхтенбергский, а также отпрыски влиятельных фамилий Балашовых, Потоцких, Браницких, Фальцфейнов, Скоропадских, Ханенок, Терещенок, Галаганов, десяток остзейских баронов и, наконец, адъютант, и старший офицер для особых поручений при командующем Киевским военным округом — штабс-капитан Боголепов-Южин.
Цвет гвардейского офицерства собрался со всего фронта в этот тихий особнячок на углу Караваевской и Кузнечной на экстренное совещание, целью которого было восстановить в России монархию и поставить царем если не Михаила, то хотя бы Кирилла Романова. Для начала было решено создать “Союз офицеров Юго-Западного фронта” с центром в Киеве, а царицу-мать без промедления вывезти из киевского царского дворца, из-под надзора киевского Совета рабочих депутатов, во дворец “Ливадия” в Крыму. Учредительный комитет “33” — так он себя наименовал — чувствовал себя сегодня особенно уверенно, ибо во главе армий ближайших Юго-Западного и Румынского фронтов, а также на левом фланге фронта Западного стояли такие боевые, заслуженные и преданные вере, царю и отечеству генералы, как Корнилов, Лукомский, Щербачев, Каледин и Деникин.
Приняв решение, тридцать три офицера и одно гражданское лицо, владелец особняка и основатель первого после революции монархического союза, поднялись, вытянулись в позиции “смирно” и вполголоса исполнили: “Боже, царя храни!”
А на далеком Подоле, над самой гладью словно заледеневших в ночном спокойствии волн разлившегося половодьем до самой Десны моря-Днепра, в недавно открытом клубе матросов Днепропетровской флотилии тоже еще горел огонь в окнах, широко распахнутых на пристань. Только что закончилось с неизбежным опозданием воскресное представление оперы “Наталка Полтавка”, осуществленное силами старейшего в Киеве любительского драматического кружка железнодорожников, и теперь происходила ночная репетиция клубного хора. Матросский хор готовился к празднованию Первого мая. Большевики решили выйти на демонстрацию своей общегородской колонной — отдельно от меньшевиков, эсеров и других буржуазных партий, и именно матросский хор должен был задать тон пению в большевистской колонне. Разучивали “Шалійте, шалійте, скажені кати…” [6]. Могучая песня борьбы катилась над просторами днепровских лугов — от Наталки, через Труханов остров, до самой Выгуровщины.