семейств; причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской его крови. Одно прикосновение его к руке танцующей производило в нем такое электрическое действие, что невольно обращало на него всеобщее внимание во время танцев». В первой редакции этого воспоминания последняя фраза отсутствовала и вместо нее следовала сноска: «Пушкин до того был женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна».
Спектакли, которые так запомнились лицеистам, давались в дачный сезон, до сентября. В репертуаре театра графа Толстого была комическая опера А. М. К. Саккини «Обманутый скупец». В переводе И. А. Дмитревского герой оперы Гервасио получил имя Милон. В финале первого действия героиня Назора, увлеченная Милоном, падает на стул, притворяясь, что теряет сознание. Пушкин обыграл этот фрагмент оперы в исполнении Натальи:
Выражения первых любовных чувств рядятся у юного поэта в привычные образы французской поэзии. Эти образы по-своему освещают лицейскую комнату; она представляется Пушкину монастырской кельей, а сам он — монахом: «Знай, Наталья! — я… монах!»
В перечне тех, кто мог бы выступить в качестве воздыхателей Натальи, первыми называются «арап» и «турок» — кровным отголоском далекого африканского предка Пушкина, выкраденного из сераля. Однако если эти и другие воздыхатели представлены по национальному признаку: «учтивый китаец», «грубый американец», наконец, «немчура» с привычными атрибутами — «колпаком на волосах», «с кружкой, пивом налитою» и «с цыгаркою в зубах», — то один персонаж оказывается вдруг принадлежащим к совершенно другому ассоциативному ряду:
Своеобразным предупреждением, неким пророчеством звучат эти строки, обращенные уже как бы и не к актрисе толстовского театра, пленившей автора стихов, и даже не к отвлеченной Наталье, созданной его поэтическим воображением, а к той, которая таким образом уже давала о себе знать. Так впервые и еще не однажды в том же роде проговорится Пушкин, прежде чем на горизонте его жизни замаячит француз Жорж Дантес, облаченный в русский кавалергардский мундир…
К той же актрисе обращены стихи в первой и третьей песнях поэмы «Монах», написанной в 1813 году. Первый раз имя Наталья встречается в ней в своеобразном гимне юбке:
Второй раз оно упоминается в рассуждении лирического героя поэмы об искусстве живописца, владея которым, он непременно запечатлел бы прелестную Наталью:
К следующему, 1814 году относится еще одно лицейское увлечение Пушкина — горничной княжны Варвары Михайловны Волконской, также звавшейся Натальей. Эта история запомнилась не только Пушкину. Лучше всех ее описал Пущин: «У дворцовой гауптвахты, перед вечерней зарей, обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гуляющих в саду, разумеется, и нас, l’inevitable Lycee[14], как называли иные нашу шумную, движущуюся толпу. Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в который между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская. У Волконской была премиленькая горничная Наташа». Однажды Пушкин, идя с другими этим коридором, услышал шорох платья и, решив, что это непременно Наташа, бросился к ней и расцеловал «самым невинным образом». Однако он обознался в темноте — это была сама княжна Волконская, которая и пожаловалась своему брату князю П. М. Волконскому, начальнику Главного штаба, а тот — самому государю. На другой день Александр I выговорил директору Лицея Е. А. Энгельгардту: «Что ж это будет? Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина, но теперь уже не дают прохода фрейлинам жены моей». Уже знавший обо всем Энгельгардт тотчас нашелся: «Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести Вашему Величеству повинную за Пушкина; он, бедный, в отчаянии: приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтобы она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление».
Рассказав императору подробности происшествия и добавив, что сделал уже Пушкину строгий выговор, директор просил разрешения о письме. Царь ответил: «Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя