совлечься временной жизни, то есть ее потерять, а облечься в вечность, то есть войти в вечность уже в такой мере, в какой нельзя ее переживать, будучи в теле. И это мы все знаем в зачаточном смысле. Скажем, мы хотим молиться, душа рвется к Богу, а берет верх усталость души, одолевает усталость тела, и — как волна, которая ударяется об утес, всплескивается кверху и опадает вновь, — этот порыв уже кончен. Мы все знаем на опыте, как самые глубокие, сильные переживания разбиваются о такие простые вещи, как телесная усталость или что-то подобное. Так это бывает жалко и больно: вы сидите, например, с больным человеком, с умирающим, кого вы любите всей своей любовью, и вдруг обнаруживаете, что заснули. Как это можно?! Человек умирает, а я заснул — тело победило. Душа бы бодрствовала, а тело не осилило. Так что в этом отношении апостол Павел выражал что-то очень понятное, когда говорил: Кто меня освободит от этого тела тления, тела, которое меня тянет вниз? — не потому что тело плохо, а потому что оно не пронизано вечной жизнью и поэтому не может меня держать на уровне вечной жизни.
И вот когда мы думаем о смерти — своей или чужой, — мне кажется, нам надо помнить, что ни себя, ни другого по-настоящему к смерти приготовить нельзя, так же как нельзя научить человека тому, чему сам не научился. Никто из нас не имеет опыта смерти. Некоторые из нас, когда тяжело болели, может быть, доходили до грани смерти, но вернулись; и поэтому мы можем говорить о постепенном умирании, во всяком случае, те, которые прошли через этот процесс; говорить о том, что смерть стояла перед глазами, могут те, которые были на войне или в какой-нибудь катастрофе; но о самой смерти никто из нас не может сказать ничего; единственно могли бы сказать Лазарь воскресший или Спаситель Христос. О чем же мы можем тогда говорить? Как мы можем готовить себя или другого человека к этому таинственному переходу? Мне кажется, нам может единственно помочь именно то слово апостола Павла, что для него смерть — облечение в вечность. Что мы можем сделать для себя и в какой-то мере для других — это им помочь вырасти в какую-то меру опыта вечной жизни, который снимает страх временного умирания.
И тут я вам хочу дать пример, который меня очень поразил в свое время. У нас в Лондоне был староста, старше меня, проживший очень тяжелую жизнь. Девятнадцати лет он попал на Соловки, потерял там ногу, был возвращен на материк и в свое время (тогда это было возможно) выкуплен; и приехал в Англию. Как-то он заболел желтухой. Его взяли в больницу и обнаружили, что у него неизлечимый рак. Ему об этом не сказали, но сообщили его сестре и мне. И когда я его увидел в больнице (он был в отдельной комнате, потому что был слишком плох для общей палаты), он мне сказал: как это скучно; столько мне надо еще в жизни сделать, и вот я лежу без всякого дела здесь, и врачи мне даже не могут сказать, сколько это продлится. Я ему тогда сказал: Артемий, вы ведь мне говорили много раз: как бы я хотел остановить время и какой-то срок быть вместо того, чтобы делать. Вы этого никогда не сделали. Бог вам сейчас дает такую возможность:
Я вам хочу дать еще другой пример, который вас, надеюсь, куда-то поведет. Одна из проблем Артемия была в том, что многие из тех, с кем он был в ссоре, были, конечно, 'где-то такое' — или в вечности, или недосягаемы. Что же с ними делать? Мы тогда говорили, он примирялся внутренне с ними, обращался мысленно к ним; но позже у меня был другой случай, более резкий пример в этом отношении. Я знал старика лет 86-ти. Как-то после исповеди он мне сказал: отец Антоний, я хочу с вами поговорить. У меня проблема, которая не относится к исповеди, поэтому я о ней не упоминал, но она — трагедия моей жизни. Когда мне было лет двадцать, я воевал в Белой армии; в нашем отряде была молодая сестра милосердия, мы друг друга любили всей душой и намеревались пожениться, как только это будет возможно. Во время какого-то боя, когда мы стреляли, она высунулась, и я ее насмерть убил из своего собственного ружья. Не то что она умерла от чужой пули —
Вот другой пример того, что можно примириться со своей совестью, но надо тоже примириться с другими. Ты себя простить не можешь, Бог может; но Бог не может тебя простить за то, что ты сделал другому человеку, без того, чтобы этот человек принял участие в этом прощении. Повторяю: Бог есть Бог живых, а не мертвых, и поэтому это возможно, но с этим надо считаться. То, что я ему тогда сказал и что звучит, может быть, нелепо: 'Почему ты обращаешься к Богу, Которого ты не убивал, и к священнику, которому ты никакого зла не причинял?' — для меня очень реально. Надо обратиться к жертве.
Мы думаем о подготовке себя или других к смерти, когда они перед лицом смерти, то есть или больны, или ранены. Мне приходилось пять лет видеть людей на войне, когда они могут умереть в любую минуту: когда солдат на войне, это может случиться в любой миг. Мы все стоим перед лицом смерти как таковой. Мы себе в этом не отдаем отчета, потому что жизнь течет, ничто нам не напоминает о возможной смерти, кроме газетной статьи о несчастном случае, о катастрофе и т. д. Но отцы Церкви в древности говорили: Имей память смертную. И когда это говоришь современному человеку, реакция такая: неужели ты хочешь, чтобы каждая моя радость была отравлена мыслью о том, что она может через мгновение быть уничтожена? Неужели вся моя жизнь должна проходить под ужасом смерти, которая неожиданно, внезапно может на меня найти? Мне кажется (и я говорю об этом не теоретически), что речь идет о другом. Если мы не можем жить лицом к лицу со смертью, как бы с вызовом смерти, мы будем жить пресмыкаючись, мы будем жить полужизнью. Знаете, один французский писатель в каком-то из своих писем говорит: я готов стоять за свои убеждения, но только