— Как всегда, господин барон, — сдержанно ответил Орест, неохотно расставаясь с теплым телом валуна.
Раньше Отшельник частенько игнорировал вопросы Штубера, но в последнее время понял, что в его интересах не только отвечать на них, но и поддерживать светские беседы.
Теперь же он помнил еще и задание майора Чеславского. В конце концов, барон был не самым жестоким извергом, из тех, которых ему как пленнику приходилось встречать. К тому же с недавних пор Штубер стал интересовать его и как личность.
— Наш партизанствующий германо-поляк, — стеком указал Штубер на Кароля, — не пытался соблазнить вас побегом их этого острова Святой Елены?
— Не пытался. К тому же он поляк, а мы, украинцы, с поляками не очень дружим.
— Не верю, но смирюсь, — рассмеялся фон Штубер.
— Еще со времен Богдана Хмельницкого не очень дружим, — напомнил ему Отшельник, зная, что Штубер не поленился ознакомиться с историей Украины, и даже неплохо научился понимать украинский язык.
— Как поляк-католик, — вмешался в их разговор Кароль,
— я ненавижу этого, — кивнул в сторону Ореста, — православного, а как германец — не доверяю этому украинцу.
— Тоже не верю, но тоже смирюсь, — все с той же высокомерной ухмылкой произнес гауптштурмфюрер. — И запомните, Отшельник, как пленный вы можете попытаться сбежать с этого острова, из «Регенвурмлагеря», но как скульптор, как творец, бежать от своей судьбы вы не можете, не имеете высшего, Господнего, на то права. А ваша судьба творца обрекает вас на свершение того, что вам предначертано.
— С каких это пор вы стали чувствовать себя посредником между творцом и Всевышним? — не удержался Орест.
— Вы опять ничего не поняли, Отшельник. Это не я являюсь посредником между вами и Всевышним, это Всевышний безуспешно пытается быть посредником между мною, гауптштурмфюрером СС, и вами, все еще не повешенным партизаном. Причем не повешенным исключительно по моей прихоти. Не Всевышнего, заметьте, господин Гордаш, прихоти, а моей.
Орест боковым зрением посмотрел на Чеславского и вежливо улыбнулся.
— Доля истины в ваших словах есть, господин барон.
— По этой же прихоти я хоть сейчас могу сначала повесить вас, затем утопить, а затем… без суда и следствия расстрелять. И я хочу видеть, каково будет вашему Господу в качестве посредника между вами и мной, палачом и творцом.
Орест хотел что-то сказать в ответ, однако поляк-перевозчик благоразумно упредил его:
— Не смейте перечить, Отшельник, капитан прав.
— Неужели? — недовольно проворчал Гордаш.
— Во всех отношениях прав, поскольку слишком уж трагически они не совпадают — заповеди Святого Писания и заповеди войны.
— Как-как вы сказали?! — подался Штубер к Каролю, на ходу выхватывая из бокового кармана записную книжку.
Лодочник вопросительно взглянул на Ореста.
— Барон записывает такие мысли, кем и когда бы они ни были высказаны. Особенно если их выкрикивают на эшафоте.
Лодочник медленно повторил ранее сказанное и при этом подобострастно улыбнулся гауптштурмфюреру, пряча за этой улыбкой память мести.
— … А что касается спора между палачом и творцом, — вновь обратился Штубер к Отшельнику, — то единственным судьей нам обоим станет мой Вечный Фельдфебель Зебольд.
— Потому что вечными в этом мире являются только, две сущности: Всевышний — на небе и фельдфебель — на земле. Я не прав, Зебольд? Нет, хотя бы вы скажите: я не прав?!
— Вы не правы только тогда, когда не прав сам Всевышний, — не задумываясь, изрек Зебольд, и становилось понятно, почему и за что именно Штубер, этот любитель армейско-фронтовых драм, так уважал своего Вечного Фельдфебеля.
— Вы слышали, Отшельник? Вот она, истина, которая способна открыться нам только в устах Зебольда, только в устах самого Вечного Фельдфебеля. К слову, а почему это вы вдруг стали обращаться ко мне, используя мой баронский титул? Вы замечали когда-нибудь раньше, чтобы этот маловоспитанный, но талантливый славянин проявлял уважение к германским аристократическим титулам?
— Никогда. Для этого он слишком плохо воспитан.
— А вот вам и первый прокол! — вдруг язвительно заметил майор Чеславский. — А господин гауптштурмфюрер как настоящий разведчик заметил даже такую деталь.
— Одного не пойму, почему вас это заинтриговало? — обратился Штубер к перевозчику.
— Потому что он попытался поговорить со мной, но обратился не по форме, и как всякий уважающий себя германец я вынужден был внушить это недочеловеку, что воспитанные люди обращаются, употребляя слова «герр», «пан», «барон»… Так что первые плоды воспитания налицо.
— Почему же вы, Зебольд, до сих пор не предприняли ни одной попытки заняться воспитанием господина Отшельника?
— Не представилось случая, господин гауптштурмфюрер. Но ведь и вы тоже, насколько мне помнится…
Штубер попробовал каблуком сапога, насколько прочно сидит в земле валун, похлестывая стеком по голенищу сапога, осмотрел окрестности острова…
— Я не в счет, мой Вечный Фельдфебель.
— Учту: вы не в счет, — поспешил ретироваться Зебольд.
— Потому и не в счет, что, слишком уважая в этом человеке талант древесных дел мастера, готов прощать ему все, что угодно. Любые его проколы, — многозначительно и, как показалось Отшельнику, с явной подозрительностью, посмотрел он на Чеславского.
…И все же, было, было в этом человеке что-то такое, что казалось иконописцу и скульптору Гордашу родственным ему самому. Прежде всего, Отшельник признавал, что барон тоже является Мастером. Правда, в совершенно ином ремесле, но тем не менее…
Вряд ли фельдмаршал Роммель догадывался, что в Лондоне есть столь высокопоставленный поклонник его полководческого таланта, который требовал, чтобы ему предоставляли всю имеющуюся информацию о действиях Лиса Пустыни, его характере, его переговорах, беседах и решениях. Но еще больше был бы удивлен Роммель, если бы узнал, что интерес к его личности вызван у Черчилля не из потребности познать врага, а из чисто человеческого восторга его бонапартистскими замашками. Да еще пребывая в восторге от его книги фронтовых заметок.
Мог ли он знать, что «Папка Роммеля» со всеми причастными к его личности материалами до сих пор хранилась в «литературном сейфе» Черчилля, здесь, в его личном кабинете, который с его же легкой руки действительно стали именовать «Кельей Одинокого Странника».
Уинстон еще не решил, станет ли германский фельдмаршал героем его очередной книги, однако материалы накапливал, тайно рассчитывая, что, может быть, именно Роммель окажется прототипом одного из героев его первого романа. Того, настоящего, полноценного художественного романа, о котором давно, и втайне, кажется, даже от самого себя, мечтал Черчилль-литератор.
Кстати, в этой же папке лежал и сделанный по заказу Черчилля рукописный перевод на английский язык книги Роммеля «Пехота атакует»[15], к чтению которой премьер Британии обращался уже множество раз. Жалко, что уходить из жизни этому германскому Бонапарту пришлось в незавидной роли заговорщика против фюрера. Недостойно это полководца такого таланта, недостойно!
«Ты бы лучше вспомнил, — упрекнул себя Черчилль, — в какой ничтожной ипостаси униженного