многочисленных недругов, сумел отвоевать для себя бесценное право: оставаться беспредельно простодушным, доходя при этом до немыслимой для своего положения откровенности.
— Господин бригаденфюрер, — в ту же минуту доложил начальнику личной охраны один из эсэсовских офицеров, оставшихся наверху, у входа. — Прибыл рейхсмаршал Геринг.
— Где он?! — встрепенулся Борман. Вот уж с кем бы ему не хотелось встречаться сейчас в кабинете фюрера, так это с рейхсмаршалом.
— Уже в рейхсканцелярии.
Это сообщение застало Гитлера в проеме двери кабинета. Он оглянулся и, немного помедлив, приказал Раттенхуберу:
— Сюда его. А еще — пригласите ко мне Гиммлера и Шелленберга. Нет, лучше Скорцени, если только он в Берлине. И принесите карту, находящуюся в рейхсканцелярии.
— Господин гауптштурмфюрер, он уже доставлен сюда.
— Кто? — удивленно уставился барон фон Штубер на фельдфебеля.
— Ну, он, пленный этот.
Штубер сидел за небольшим письменным столом, в уютной угловой комнате на втором этаже особняка, в который только недавно перебазировался из крепости его отряд «рыцарей рейха», и чувствовал себя при этом довольно неуютно.
После комнатки-кельи в башне крепости, после всего того грубого неуюта средневековой цитадели, к которому он успел приучить себя, находясь в крепости с ранней весны до декабрьских Морозов, этот кабинет, как и весь небольшой двухэтажный особняк, вызывал в нем чувство неуверенности и собственной ненужности. Словно его, профессионального военного, вдруг усадили за бухгалтерские книги, всучив вместо армейской карты и пистолета конторские счеты.
— Так кого все-таки доставили, мой фельдфебель? — с ленивой усталостью переспросил Штубер, изображая улыбку на располневшем, с печатью тылового безделия, лице.
— Ну, того, бывшего пленного, схваченного на кладбище, — объяснил Зебольд, но, еще раз встретившись с непонимающим взглядом гауптштурмфюрера, пробормотал: — Извините, я считал, что вам уже сообщили по телефону. Речь идет о пленном, который когда-то соорудил виселицу возле лагеря в Сауличах. К сожалению, забыл его фамилию.
— Хотите сказать, что речь идет о скульпторе Гордаше, Отшельнике?! Его что, схватили?! Где и как это произошло?
— Детали позвольте упустить, скажу лишь, что он поджег виселицу и…
— Поджег виселицу, которую сам же и построил?! — удивился Штубер. — И ведь соорудил он ее мастерски, великолепный, оказывается, плотник.
Теперь уже Зебольд удивленно посмотрел на Штубера. Даже его, давно привыкшего к неординарным причудам гауптштурмфюрера, это замечание заставило запнуться. Он не понимал: шутит Штубер или же поступок Отшельника действительно поражает его.
— Этот вояка поджег виселицу и потом огнем из пулемета не подпускал к ней солдат охранного батальона лагеря. Схватить его удалось уже на кладбище, когда он расстрелял все патроны.
— Не оставив одного для себя? Непростительная оплошность. Впрочем, хорошие мастера всегда оказываются плохими солдатами. Его допросили? Он сказал, где базируются партизаны, кто командир?
— Сейчас Лансберг, по кличке «Магистр», допрашивает его. В подвале. У Магистра он заговорит.
— Тогда еще несколько минут подождем. Свяжитесь с канцелярией лагеря и попросите от моего имени, чтобы они подыскали среди пленных троих плотников. А Магистру скажите, чтобы допрашивал Отшельника вежливо, насколько это, конечно, возможно. Во всяком случае, руки скульптора нам еще понадобятся. Через час, независимо от того, заговорит Отшельник или же будет молчать, везите его в Сауличи. К четырнадцати ноль-ноль я буду там.
— Слушаюсь, господин гауптштурмфюрер. Но если плотники нужны для строительства виселицы, то осмелюсь доложить, что она уже возводится. Об этом распорядился сам начальник управления СД оберштурмбаннфюрер Роттенберг. Трудится целый взвод пленных. Приступили еще на рассвете. Завтра утром там должны казнить троих подпольщиков во главе с руководителем местного подполья.
— Вот как чудесно все складывается. Знаете что, передайте Магистру, пусть прекратит пытки Отшельника. Зная, что он в наших руках, партизаны все равно сменят базу, уйдут на одну из запасных, так что все эти допросы с пристрастием бессмысленны. Хотя бессмысленных пыток в принципе не бывает.
… В Сауличах все выглядело так, как докладывал Вечный Фельдфебель. Сгоревший эшафот был разбросан, а все, что от него осталось, увезено. На его месте более двадцати пленных возводили новый, трудясь над этим несуразнострашным сооружением, словно рой термитов над своим термитником.
Подвели Отшельника. Длинные, склеенные запекшейся кровью, словно сургучными печатями, волосы его представали совершенно неестественным дополнением к изорванной гимнастерке, которая, казалось, вот-вот готова расползтись, поскольку не в состоянии была охватить могучее тело. В то же время крупное смугловатое лицо Гордаша оставалось сурово безучастным, поэтому кровоподтеки не делали его ни скорбным, ни жалким.
Штубер вспомнил, что начальник лагеря умышленно разрешил Отшельнику не стричься, и даже не допускал, чтобы лагерный парикмахер подстригал его. Очевидно, виделось ему в этом украинце нечто демоническое, которым как раз и можно было объяснить многое из того непонятного, что происходило на этой славянской земле со всеми ими, пришедшими в эти края под знаменами фюрера.
Этот страшный с виду, но довольно смирный по характеру своему богатырь слыл своеобразной достопримечательностью лагеря. Его неизменно выставляли на показ каждому случившемуся в этих краях журналисту; офицеры и солдаты охраны охотно позировали в его обществе, фантазируя при этом по поводу реакции родственников и друзей, которую вызовет снимок, дойдя до далекой Германии.
— Что ж ты так неразумно повел себя, солдат? — подошел к нему Штубер. Он спросил это, дотронувшись пальцами до гимнастерки Отшельника, словно заботливый сержант, желающий привести в порядок обмундирование новобранца.
— Как солдат — я и повел себя, — спокойно ответил Отшельник, глядя ему прямо в глаза.
— А ведь это была прекрасная работа, — кивнул эсэсовец в сторону вновь появившегося помоста. — Редкая. В тебе, и в твоих коллегах-плотниках словно бы возродился талант средневековых германских мастеров-эшафотников, а уж они толк в своем деле знали. Одного не могу понять: как ты, мастер, мог уничтожить творение рук своих? — без пафоса, без ситуационной фальши, руководимый лишь совершенно естественным недоумением, вопрошал Штубер, вращаясь вокруг Отшельника, словно вокруг заморского великана.
— Сжечь его надо было сразу же, — мрачно отвечал Орест. — С опозданием, но, как видишь, сжег.
— Может, не давало покоя, что это твое произведение искусства служит не жизни, а смерти? Так ведь гильотина тоже мало напоминает колыбель младенца, однако же до сих пор носит имя своего создателя, увековечив его для потомков. Правда, под ее ножом сложил голову и сам мастер Гильот, но это уже банальные превратности судьбы. В конце концов, ты тоже мог бы быть повешенным на сооруженной тобой виселице. Мог даже сам попросить меня об этом. Тогда твой «грех мастера», грех, который томил твою душу, был бы искуплен. А виселица осталась бы такой же достопримечательностью этих мест, как и сотворенное твоим дедом и отреставрированное тобой распятие.
Отшельник обреченно молчал. Магистр — невысокого роста, коренастый мужик с открыто-наивным лицом пастора — подступил поближе к нему и вопросительно взглянул на Штубера. Барон сделал вид, что не замечает его, и Магистр отступил. Его всегда неприятно поражала склонность гауптштурмфюрера к философствованию, особенно в тех случаях, когда требовалось всего-навсего спустить с очередного русского шкуру или подвесить его за ноги. Вот почему во время подобных словесных «экзекуций» Магистр смотрел на Штубера с искренним сожалением, не понимая ни смысла его занятия, ни причин, которые понуждают к нему.
— Или, может, меня неверно информировали? Фельдфебель, вы слышите меня?