глаза хилого мужичка из-под Гдова. Они преследуют его всюду, куда бы он ни обернулся, смотрят на него — пристальные, выразительные, упорные.
Собку стыдно перед ними; а теперь даже страшно.
Мужик сидит в другом крыле, в другом конце здания; должно быть, спит теперь на соломе… глаза у него закрыты… а эти — тут, сквозь стены смотрят в душу Собка.
Корчится душа и извивается под их взглядами, хочет укрыться и не может бежать.
Восстало тело — бешеное, злое, растравленное, охваченное отчаянием — против души.
— Что ты со мной сделала? — стонет оно. — Что ты со мной сделала?!
Ноздри, ноздри, которые потянули уже вольный воздух; глаза, которые уже выглянули за стену, в мир, у них словно зубы оказались, и они грызли и рвали Собкову душу. Два бледных, выразительных, упорных зрачка мужика из-под Гдова уходили в нее все глубже и глубже.
Он был там, на стене!.. Один прыжок!.. Ветер бы его не догнал!.. Теперь он был бы уже у венгерской границы.
Собку казалось, что у него что-то свистит над ухом, словно его собственная чупага, которой он кружит над головой, кружит со страшной силой от радости, от огня, что в крови играет!
Там, там, где-нибудь в лесу, под Посредним Верхом, как притаившиеся рыси, сидят его товарищи, братья. Там сидят они у костра и поют вполголоса грозный напев чернодунайского разбойничьего марша. Поют вполголоса песню, о которой никто не знает, когда и кто сочинил ее, песню, от которой качаются ели и спящие орлы срываются с ветвей и шумят крыльями в темноте, ослепленные, гневные и испуганные. Там поют его братья, и только на кобзе некому играть, так как он, Собек Яворчарь, сидит в Виснице. В Виснице — он, о ком мужики говорили: кого уж кого, а Собка Яворчаря не скоро поймают, — легче дикую козу за рога рукой схватить!.. Он, о ком девки сложили такую песенку:
Он, о ком девки любили петь:
В глаза ему хлынули вдруг горы, как град весною, что вырвется из-за скал. Тут луга зеленеют, там вода в озере играет, там овцы блеют, белея вдали, позванивая колокольчиками; все звенит, поет, гудит на полянах. Там девки поют, там горцы… вот вышла какая-то из-за скалы: э-э-э-эх!.. там кто-то отвечает ей из-за горы: гоп! гоп!.. Там на кобзах, на гуслях, на вербовых свирелках играют, на длинных, далеко звучащих рожках играют горцы, пастухи, погонщики! Тут в шалаше огонь горит: парень пляшет, семенит ногами, искры под крышу летят… Притопнул, запел!
Ногой в землю вбился, в глину, а какая-нибудь девка поет у стены из угла:
Только искры в крышу бьют, а гусли бренчат, словно в них черт ощенился!
Там осенью бабы лен на гумне выколачивают, поют длинные любовные песни. Зимой поют за ткацким станком. Старые горцы трубки курят, рассказы рассказывают, заговаривают шипящие в огне чистилищные души. Волки воют под лесом, собаки им отвечают под избами… Вдруг ночью шум, лай, отон, отчаянный визг, отчаянные крики и зов: это волки подкрались, разорвали собаку и теперь крадутся к овину. И бегут люди, кто с чем может — кто с горящей головней, кто с железными вилами, кто с чупагой, кто с ружьем, кто с цепом, — кто с чем может, на помощь соседу. Битва! За ними бросаются собаки, что посмелее, огромные липтовские псы, вровень волкам, — гремят цепы, мелькают чупаги; бабы показались в дверях, в окнах, кто с головней, кто с насмоленным поленом, кто с фонарем в руках; тут мужик пронзил волка вилами, подбросил вверх и грохнул оземь, там волк подскочил мужику к горлу, а пес вскочил ему на спину, впился в шею, рвет куски мяса. Разметанный, стоптанный снег, убитые волки, искусанные собаки, искалеченные люди — тихая звездная ночь над горами, только вдали слышится вой, а через несколько минут в избах опять стучат ткацкие станки и слышатся песни.
Рвется, рвется сердце у Собка Яворчаря.
Он был свободен, мог быть свободен! Один прыжок!.. и он был бы свободен… и казалось Собку Яворчарю, что у него хватило бы сил прыгнуть от Висницы прямо к пограничным Карпатам, от Татр за Липтовские горы!.. И казалось ему, что он поплыл бы, промчался бы в воздухе, словно радуга в небе… Он бы…
Он вцепился зубами в решетку и стал ее грызть. Пена с кровью шла у него из искалеченного рта. Ударил головой о решетку так, что кожа лопнула и волосы затекли кровью… Рванул волосы рукой…
— Как орел я здесь! Заперли вы меня! — шептал он. — А я мог уйти! А я мог бежать!
— Мог!.. Мог!..
Отчаяние, бешеное, дикое, сумасшедшее отчаяние согнуло в дугу спину Собка, согнуло его плечи, сжало его пальцы, и решетка поддалась. Он уперся, рванул — выломал ее из окна. И тогда ослабел на минуту. Ему казалось, что сквозь окно без решетки летят к нему в камеру все Татры и все облака на небе…
Собек взглянул вниз. Высота была в два этажа, внизу мощеный каменный двор. Ему казалось, что камни ожили под его окном — ждут живые, спокойные. Он вздрогнул.
Отчаяние, тоска, радость, упоение стали бороться в нем со страхом. Тело, бешеное, разъяренное за минуту до того тело, стало дрожать, удерживать душу, сковывать ее. Собек повис на окне.
И странно! — все: горы, товарищи, родная сторона — стали уходить от него куда-то назад, в ночной мрак, пятиться, мельчать в глазах… Испугался он… Страшно испугался…
Тогда вдруг загорелись бледные презрительно удивленные глаза хилого мужика из-под Гдова, загорелись прямо в лицо Собку Яворчарю. Эх!.. Он мотнул головой, свесился на руке, высунул ноги, прыгнул — и убился.
Такой у него гонор был.