В пятом номере «Чисел» (1931) была опубликована статья Поплавского «Около живописи»; в ней он попытался сформулировать свое видение того, зачем и как художник рисует картину. В самом начале статьи Поплавский вопрошает: «Что осталось от мертвых миров?» — и отвечает:
Египетская литература темна и условна, египетская религия погибла. Но египетская скульптура жива, и в ней последний раз жив Египет, даже губы у сидящего писца еще выпучены от внимания. А где фараон и завоевания? (
В этой цитате отразилась общая установка поэта на противопоставление политической и социальной жизни и художественного творчества. Только творчество обладает бессмертием, в то время как политика и идеология подвержены энтропии. Бессмысленно поэтому принимать активное участие в политической деятельности, однако и полное игнорирование политики было бы ошибкой, тем более в Европе в период между двумя войнами: наиболее комфортной позицией для художника была бы та, которую можно определить как позицию «около политики», «около Истории». Подобная позиция позволяет противостоять тому, что Поплавский называет «политиканским террором эмигрантщины», и в то же время участвовать в общественной жизни, которая есть форма «„частного“ дела, форма дружбы и товарищества между человеком и его знакомыми» (Вокруг «Чисел» (Числа. 1934. № 10) //
Надо сказать, что политические взгляды, которых придерживался Поплавский, оставались практически неизменными на протяжении его жизни: прежде всего это касается его отношения к большевизму, остававшегося негативным. Еще в 1917 году четырнадцатилетний Борис пишет в стихотворении «Азбука» (хотя, возможно, и не без иронии): «Хамоправие в России / Утвердилось навсегда, / И спасет ее от смерти / Только власть Каледина»[190].
Хотя в первые годы своего творческого пути начинающий поэт находился под влиянием Маяковского и других представителей русского футуризма, Поплавского привлекали в новейшей поэзии не ее политическая «левая» ангажированность, а взрывная образность и новаторская стихотворная техника.
Переезд в Париж не оказал существенного влияния на идеологические воззрения Поплавского: несмотря на участие в «левых» объединениях «Палата поэтов» и «Через» и дружбу с Сергеем Ромовым, Ильей Зданевичем и Сергеем Шаршуном, Поплавский интересовался проблемами скорее художественного порядка, нежели политического. Участие в «левых» группах давало ему возможность быть в курсе не только советской литературы, но и французской авангардной поэзии — дадаизма и сюрреализма. Критическое отношение к «густо-правым», высказанное в письме к Брониславу Сосинскому (
В конце 1920-х — начале 1930-х годов поэтическими ориентирами для Поплавского становятся Бодлер и, особенно, Рембо; более того, они функционируют в его текстах в качестве эмблематических фигур, позволяющих более точно определить такие понятия, как свобода, одиночество, тоталитаризм и демократия. В неопубликованной при жизни статье под условным названием «Личность и общество» (1934)[191] Поплавский говорит о том, что «жизнь Рембо и Бодлера есть откровение индивидуалистической Европы о самой себе» (
По мысли Бердяева, глубина личности открывается только в христианскую эпоху[193], однако и в греческом, и в римском, и в еврейском мире были попытки «эмансипироваться от власти общества и закона» и «проникнуть в личную совесть»[194]. Поплавский также находит истоки свободы личности в греческом и еврейском мире, который противостоит анонимности египетской, вавилонской и германской древности. Общество, где личность не играет никакой роли, обладает «архитектурным единством» (
Конечно, — рассуждает Поплавский, — жизнь народа, лишенного свободы и подчиненного сильной «просвещенной» власти, будет более симметрична и организованна, и он многого достигнет, потому что его усилия более собранны и не противоречат одно другому, но другая часть души возражает, что это будет безжизненная официальная архитектурная красота <…> (Личность и общество. Анкета //
Еврейское и греческое общества, напротив, «бесформенны и лишены архитектурного единства» (
Статья Поплавского свидетельствует о внимательном чтении не только «О назначении человека», но и «Смысла истории» (1923), в котором Бердяев подробно останавливается на месте Ренессанса в истории человечества. Гуманистическое сознание Возрождения развязало природные силы человека и в то же время разрушило его связь с духовным центром, говорит философ. На этой почве индивидуализма возникла социалистическая идея, которая питается ужасом от своей «покинутости и предоставленности своей судьбе без всякой помощи, без всякого соединения с другими людьми»; этот ужас побуждает к «принудительному устроению общественной жизни и человеческой судьбы»[195].
Поплавский, как бы вторя Бердяеву, пишет о слишком индивидуализированных людях, свобода которых от общества оборачивалась, в частности, безбрачием[196]. Подобная замкнутость на себе, разделенность, клеточность, как ее называет Поплавский, не могла не вызвать противоположной реакции: стремления вернуться в родовое единство, в эпоху доистории, где нет одиночества. Фашизм и коммунизм, которые поэт всегда считал явлениями одного порядка (в статье «О субстанциальности личности» он прямо говорит о «советском фашизме» (
Наступает, кажется, — откликается Поплавский на «Атлантиду — Европу» Мережковского, — абстрактная нечеловеческая эпоха, новая Ассирия, царство огромных масс и плоскостей, беспощадных к личности. И недаром новейшая архитектура так увлекается чисто ассирийской схематичностью и монументальностью. С этой абстрактной точки зрения человек — лишь эфемерная единица, которую легко можно складывать или выводить в расход как угодно (О смерти и жалости в «Числах» //
Можно ли что-то противопоставить этому натиску тоталитарных сил? Ответ на данный вопрос