византийском обличии. Все это Европа - Константинополь так же, как и Рим. Европа ведь покоится на трех китах - не на политкорректности, мультикультурализме и домах высокой моды, как толкуют наши газетчики, а на греческой мысли, римском праве и еврейской вере. И на этом же покоятся все наши представления о добре и зле, об устройстве мироздания, сам способ мыслить, сопоставлять, опровергать и прозревать. Смотрите, ваши Рыцарь и Вор - типичная европейская пара, жулик ваш льстивый из плутовского романа, богатая за ним традиция, увенчанная Феликсом Крулем; ох не китайский, не афганский это был писатель, Манн - не Талибан.
И все западное, только западное, дорого нам, потребно, необходимо, потому что служит одной любви - к русской поэзии и литературе. Такая выходит у нас с вами суверенная демократия. В этом смысле - неважно, высоком или низком, - мы действительно ублюдки.
С народом проще, говорите вы. Он Запада не знает и любит своих - Есенина и Высоцкого, а не понаехавшего Пушкина. Так ли? И уж точно так было не всегда. «Цыган» читали навзрыд, как «Москву кабацкую», автора «Руслана и Людмилы» носили на руках, как артиста с Таганки. Но это ноль целых, хрен десятых говоривших по-французски, величина статистически ничтожная, Саша пишет Лизе, Лиза пишет Саше, и страшно далеки они от народа, - скажете вы, - народ же Пушкина не знал. Конечно, не знал. Но не потому, что статистически ничтожные говорили по-французски, а потому, что все остальные не читали по- русски. Как узнать-то? «Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я». Безграмотный народ напрасно возбуждал свое чувство, а когда научился читать, поезд ушел далеко, Пушкин взлетел в небо опекушинским памятником, и на него птичка сто лет какает. Недоступная черта стала еще недоступнее. А тогда в начале девятнадцатого века это была чисто техническая преграда, всего лишь безграмотность - биг дил. Легко решаемая задача, как мы теперь понимаем. Бывают задачи и посложнее: вот на счет «три», не в Саше, может быть, и не в Лизе, но в барышне-крестьянке таится тунгус, и изжить его никак не выходит. Барышня на то и крестьянка, что баре тоже народ. Так что обожание статистически ничтожных можно смело экстраполировать на всю нацию; и получим ту повальную любовь, которую сам Пушкин задокументировал в «Памятнике». И ныне дикий должен был откликнуться во времени, потому что уже отозвался в пространстве.
Тут меня легко поймать за руку и возопить: не смейте экстраполировать! караул! воруют!; «Руслан и Людмила», «Цыгане» - дворянская поэзия с меланхолией и романтизмами, которых постигший грамоту мужик постигнуть не в состоянии. Но этот крик только кажется неотразимым, на самом деле он пустой. Говорившие по-французски и обожавшие Пушкина в начале двадцатых годов тоже ведь не могли его постигнуть, что всего лишь через несколько лет сделалось наглядным - «и альманахи, и журналы, где поученья нам твердят, где нынче так меня бранят, а где такие мадригалы себе встречал я иногда». Читатель, даже самый преданный, не понимает больше четверти написанного, и грамотность эту беду никак не поправляет. Низкий поклон дорогому образованному читателю, если он хоть что-то как-то понял. Говорящий по-французски читал мимо Пушкина одним способом, мужик это делал бы иначе, чья четверть вышла бы увесистей - большой вопрос. Вот вы упомянули как народную песню «Лучина», ее все считают народной, и народ - тоже, это главная наша песня, а она ведь авторская, дворянская, пушкинского времени, романс Варламова на стихи Стромилова. Из всего романса поют первые два куплета, три последние все больше отбрасывают, в том числе такие стихи:
Немецкие эти романтизмы с годами вытерлись, как коврик в прихожей, и какой был узор не разобрать, и вообще громоздкое обручение с могилой за пьяный русский стол не усадишь, не стыкуется оно с селедкой под шубой, поэтому ну его. А ведь можно и так. Два куплета из пяти это даже не четверть, это целых сорок процентов песни - огромное понимание. И потом: «то мое сердечко стонет, как осенний лист дрожит», «догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я» это так пронзительно прекрасно, что о чем еще петь дальше? Остается только мордой в салатницу, глубоко под шубу - в тесную келью гробовую. Все народ понимает правильно.
Это я к чему говорю? Ваш выбор народных избранников - Есенин и Высоцкий - точный, но куцый. Без Пушкина никуда, без Блока тоже.
Имя его - пять букв - вся Россия повторяла. И вся Россия слышала, как, медленно пройдя меж пьяными, приближается звук. И покорны щемящему звуку сестра милосердия с широко распахнутыми глазами и адвокат, кутающийся в плэд под пальмой, и телеграфист, раскрасневшийся с мороза, и курсистка- модистка-бомбистка, и мальчики да девочки, веточки да вербочки, и барыня в каракулях, жестоковыйно брошенная им на тротвар. Все они им созданы, одним им заворожены. И все напряженно всматриваются, как там матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран. Неужто то был не народ? Конечно - народ. Но нам его не опознать. Он распался, растаял, разбежался, исчез, пропал в сказочно короткий срок - был, и весь вышел. По Блоку, кстати, виднее всего, что народ не столько социальное, сколько временное понятие: есть народ Пушкина, народ Блока, народ Есенина, народ Высоцкого, и это не одна и та же общность - в чем-то очень схожая и очевидно различная, она всякий раз проживает жизнь со своим поэтом и вместе с ним кончается. Но модель отношений поэт - народ пребывает неизменной - и с Пушкиным, и с Блоком, и с Есениным, и с Высоцким.
Почему эти четверо? Дело тут не в популярности - много званых. Надсон и Северянин, Евтушенко и Асадов тоже гремели, и что с того? - и не в гении, не в масштабе личности: Есенин и Высоцкий - любимые, прекрасные поэты, но даже взятым вместе и помноженным на десять им далеко до Блока, не говоря уж о Пушкине. Но этих четверых легко поставить в ряд - понятно сразу, о чем речь. Все четверо страдальцы. Все четверо неминуемо шли к своему концу. Во всех четырех жизненных сюжетах движение было встречное: современники вели поэта к гибели - по равнодушию или сознательно - и сразу возносили за муки, ему причиненные. Рифма «любить-губить» справедлива во всех четырех случаях. Четыре разных поэта и - что не менее важно - четыре разных народа, а архетип один. Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним, где она = поэт или она = народ, можно и так и эдак, и эта путаница принципиальна. Вы, впрочем, нашли ближе источник - «Из-за острова на стрежень», - но драма, по-моему, там другая. Айседора с Мариной, как говорят нынешние пошляки, нервно курят в сторонке.
Что вас возмущает в людоедской песне? Что женщину за здорово живешь выкинули за борт? Так это ж метафора. Что метафора утверждает гендерное неравноправие: мол, курица не птица, Польша не заграница, баба не человек? Что гребцы одержимы кровавой развязкой? Что ее до сих пор поют-воспевают? Разумеется, это мерзко: живое и теплое существо взяли и умертвили, безответную женщину - как кошку. Но ведь то была не женщина, а Прекрасная Дама. Живое и теплое существо в ней и Блок умертвил, по крайней мере, Дама именно так полагала и целую книжку об этом настрочила. А бессмертные стихи писались о другом. Так и здесь. «Нас на бабу променял» это еще и «нас на тайну променял», и «нас на веру променял», и «нас на душу променял» - марш, душа, на дно. Разин душу в реке хоронит. Об этом и песня. Вспомните:
Он свою буйну голову отдает, свою княжну - не чужую. Княжна - душа, Психея, прекрасное заморское