стали подходить с последним целованием, взбираясь на две ступени к высоко стоящему гробу, то отец не дал одному противному человеку себя поцеловать, просто сшиб его, уронил со ступенек – ну, не любил его.

А в 1934 году папа был молодой, языков не знал, а мама знала, и на ней было синее платье и красные бусы. Она шла по длинному, бесконечно длинному коридору главного здания университета, и солнце било во все его бессчетные окна и слепило глаза. Неизвестно, что бы из этого вышло, но тут товарищ Сталин убил товарища Кирова руками товарища Николаева, и дворян, как направивших злодейскую руку врага, стали высылать. Мамину семью тоже. Лозинские уже имели небольшой опыт отсидки: бабушка Татьяна Борисовна в начале двадцатых просидела в тюрьме два месяца, дед Михаил Леонидович «присаживался» дважды. Один раз ему вменили то, что он был сопредседателем «Цеха поэтов» – что за организация? Должно быть, контрреволюционная. «На чьей стороне вы будете, когда нападет враг?» – дознавался чекист. «Надеюсь, что на Петроградской», – отвечал дед. Тогда такие шутки еще проходили, за легкие каламбуры зубов не выбивали. Но 1934 год был не чета двадцатым, да и анамнез у Лозинских был нехороший: у бабушки в 1929 году на равелине Петропавловской крепости был расстрелян брат Саша, у деда мать и брат Гриша бежали за границу: камыши, лодка, надежный проводник, укравший оба чемодана со всем, что в них было. (Золотые часы, на которые думали прожить первое время. У кого-то они и сейчас тикают. Что сделается за восемьдесят лет с хорошими золотыми часами?) Маминым крестным отцом был поэт Гумилев, вот тоже, кстати, расстрелянный; контра, и в Африку ездил, и, если посмотреть сквозь правильные классовые очки, фактически направивший, а хоть бы и из могилы, руку товарища Николаева.

Лозинские собирали чемоданы, вязали узлы, а папе пришло в голову вот что. Если он женится на маме, то она станет членом другой семьи, и тогда ее не вышлют, и она сможет доучиться и постигнуть тайны электромагнитного излучения. Так он и сделал. Ему было семнадцать. Они зарегистрировались в загсе, пожали друг другу руки и разошлись, маме нужно было домой, она была девушка из порядочной семьи, и ей даже помадой не разрешали пользоваться, потому что это легкомысленно и совершенно не нужно.

Толстые были вполне себе богатые, а Лозинские – не очень-то. Бедными они не были – бабушка работала музейным экскурсоводом, дед много переводил, – но заработанные деньги бабушка отсылала обездоленным, сосланным, осиротевшим, овдовевшим, лишенным прав. Она посылала либо небольшие суммы денег, либо продуктовые посылки – туда, где и на деньги ничего купить было нельзя. Копченую колбасу, этот вечный советский жезл надежды. Сгущенку. Крупу-муку.

Когда Ленин умирал,

Сталину наказывал:

Хлеба людям не давай,

Мяса – не показывай.

Так припевал народ, а бабушка любила народ и служила ему, чем могла, – нестяжательством, милосердием, жертвенностью. Дочь крещеного одесского еврея Бориса Шапиро, ставшего прозрачным Борисом Михайловичем Шапировым (и, конечно, проклятого за это всеми своими родственниками), врача, дослужившегося до высокого генеральского чина и получившего личное дворянство, бабушка была христианнейшей из христиан и самаритяннейшей из самаритян. Литературные вкусы у нее – на мой взгляд – были неправильные: она обожала Некрасова и Чернышевского, одного – за озвученный им вой и стон русского народа, другого – за романтическую веру в то, что можно все поделить поровну и жить дружно, при том что человеку так мало надобно, одного зонтика на семерых вполне достаточно. (Особенно в нашем вечно солнечном Петербурге с его знойной осенью и буйно цветущей весной.) Она считала, что человек ничем не должен владеть, у него не должно быть никакого имущества. Когда после революции их семейная дача в Райволе оказалась на финской территории и появилась возможность ее продать, бабушка отказалась от своей доли в пользу брата Александра. Александр был сибаритом, тратил валюту в Торгсине, любил поесть. Потрясенная бабушка говорила: «Саша ест сливочное масло!»

Нельзя было есть сливочное масло, пока народ стонал и перераспределял зонтики; чекисты тоже так считали, поэтому, когда Александр спустил всю валюту, его просто расстреляли: взять с него было уже нечего.

Деду Михаилу Леонидовичу, как я понимаю, не очень были симпатичны идеи обмеления житниц и равенства в нищете, но он не мог, или не хотел, или не решался – кто теперь скажет? – остановить руку дающую. Свою благотворительность бабушка никак не афишировала. Только после ее смерти мама узнала об истинном масштабе этого сокрушительного самопожертвования.

Тридцати шести семьям помогала бабушка на протяжении трех десятилетий. Еще раз: тридцати шести. Там, где нельзя было урезать у своей семьи без ущерба для существования, она урезала у себя. Кажется, всю жизнь она проходила в одном и том же скучном синем платье; когда платье ветшало, оно заменялось таким же. Нет, не всю жизнь. До революции она носила красивые, модные вещи – черный бархат, прозрачные рукава с вышивкой, черепаховые гребни, – я же сама находила их, раскапывая сундуки в чулане. Что случилось с ней, когда это случилось, почему случилось, как она стала святой – я уже никогда не узнаю.

После бабушкиной смерти маме стали приходить робкие письма из далеких ссылок, из-за Полярного круга. Вот Татьяна Борисовна посылала нам ежемесячно столько-то рублей, мы выживали. Дочь без ног, работы нет, муж погиб. Что нам делать? И мама – семеро детей, няня Груша, кухарка Марфа, Софья Исааковна – музыка, Маляка – гуляние, Елизавета Соломоновна – французский, Галина Валерьяновна – английский, это для каждого, плюс Цецилия Альбертовна – математика для тупых (это я, привет!), собака Ясса – гав-гав, два раза в неделю табунок папиных аспирантов – суп, второе, – мама спокойно и стойко взяла еще и этот крест на себя, и понесла, и продолжила выплаты и посылки, никому не сказав, никому не пожаловавшись, все такая же спокойная, приветливая и загадочная, какой мы ее знали.

И я никогда бы ни о чем этом не узнала, если бы кто-то из несчастных, уже в семидесятые годы, не добрался до Москвы и не оказался в свойстве с ближайшей маминой подругой, а та приступила к маме с расспросами и все выведала и рассказала мне – под большим секретом, потрясенная, как и все всегда были потрясены, маминой таинственной солнечной личностью.

Раз уж я забежала вперед, то я скажу, что еще у нас – чтобы довершить картину нашей зажравшести – была машина «Волга» и дача с верандами и цветными стеклами; весь табор летом перемещался на дачу, и хотя учительницы музыки и языков с нами не ездили, зато у нас проживала хромая тетя Леля, сама знавшая три языка, лысая старуха Клавдия Алексеевна, выводившая на прогулку малышей, и семья папиного аспиранта Толи – жена и двое детишек, потому что им нужен был свежий воздух, и почему бы им у нас не пожить. Так что за стол меньше пятнадцати человек не садилось, и маму я всегда вижу стоящую у плиты, или волочащую, на пару с Марфой, котел с прокипяченным в нем бельем, или пропалывающую грядки с пионами, лилиями и клубникой, или штопающую, или вяжущую носки, и лицо ее – лик Мадонны, а руки ее, пальцы – искривлены тяжкой работой, ногти сбиты и костяшки распухли, и она стесняется своих рук. И никогда, никогда она не достает из комода и не надевает ни серебряного ожерелья, ни золотой шейной косынки.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×