Так, у Анны Павловны 26 августа, в самый день Бородинского сражения, был вечер, цветком которого должно было быть чтение письма преосвященного, посылавшего государю образ Сергия. Письмо это почиталось образцом патриотического духовного красноречия. Прочесть его должен был сам князь Василий, славившийся своим искусством чтения, он читывал еще у императрицы. И искусство чтения считалось в том, чтобы громко, певуче, лавируя между отчаянным завыванием и нежным ропотом, переливать слова, совершенно независимо от их значения, т. е. совершенно все равно было, на какое слово попадало завывание, на какое ропот. Чтение это, как и все вечера Анны Павловны, имело политическое значение. Было собрано много народа и таких, которых надо было устыдить за их поездки во французский театр и воодушевить.
Анна Павловна еще не видела в гостиной всех, кого нужно было, и потому заводила общие разговоры. На одном конце говорили о Элен, рассказывали с соболезнованием о ее болезни. Она выкинула, и доктора отчаивались в ее излечении. Злые языки в стороне говорили, что странно ей выкинуть теперь, когда она девять месяцев как в разлуке с мужем.
— Ну, положим, — говорил другой, — это секрет комедии. — Он назвал очень важное лицо, находящееся больше в армии. — Но дело в том, что скандальная хроника говорит, что она и этому лицу не осталась верна и что неожиданное возвращение и приезд, когда другой, молодой гусар был тут, были причиной ее испуга.
— Жалко. Необыкновенно умная женщина!
— Это вы о бедной графине говорите, — сказала, подходя, Анна Павловна. — Ах, как мне ее жаль. Мало что умная женщина, какое сердце! И как необыкновенно она сформировалась. Мы с ней много спорили, но я не могу не любить ее. Неужели нет надежды?! Это ужасно. Ненужные люди живут, а цвет нашего общества… — Она не договорила и обратилась к Билибину, который в другом кружке, подобрав кожу и, видимо, собираясь распустить ее, чтобы сказать словечко, говорил об австрийцах.
— Я нахожу, что это прелестно, — говорил он про сообщение, при котором отосланы в Вену австрийские знамена, взятые Витгенштейном.
— Как, как это? — обратилась к нему Анна Павловна, возбуждая молчанье для услышания словечка, которое она уже знала.
— Император отсылает австрийские знамена, дружеские и заблудившиеся знамена, которые он нашел вне настоящей дороги, — докончил Билибин, распуская кожу.
— Прелестно, прелестно — сказал князь Василий, но в это время уже вошло то, недостаточно патриотическое лицо, которое ждала для обращения Анна Павловна, и она, пригласив князя Василия к столу и поднося ему две свечи и рукопись, попросила его начать. Все замолкло.
— Всемилостивейший государь император, — строго провозгласил князь Василий и оглянул публику, как будто спрашивая, не имеет ли кто сказать что-нибудь против этого. Но никто ничего не сказал. — Первопрестольный град Москва, новый Иерусалим приемлет Христа своего, — вдруг ударил он на слове своего, — яко мать во объятия усердных сынов своих и, сквозь возникающую мглу провидя блистательную славу твоея державы, поет в восторге: Осанна, благословен грядый! — взвыл он и оглянул всех. Билибин рассматривал внимательно свои ногти, многие, видимо, робели, как бы спрашивая, в чем же они виноваты. Анна Павловна повторяла уже вперед, как старушка перед причастием: «Пусть наглый и дерзкий Голиаф…»
— Прелестно! Какая сила! — слышались похвалы чтецу и сочинителю. Воодушевленные этой речью, гости Анны Павловны долго еще говорили о положении отечества и делали различные предположения о исходе сражения, которое на днях должно было быть дано.
— Вы увидите, — сказала Анна Павловна, — что завтра, в день рождения государя, мы получим известие. У меня есть хорошее предчувствие.
Предчувствие Анны Павловны действительно оправдалось. На другой день, во время молебствия во дворце по случаю дня рождения государя, князь Волконский был вызван из церкви и получил конверт от князя Кутузова, который писал, что русские не отступили ни на шаг, что французы потеряли гораздо более его, что он пишет второпях с поля сражения, не успев еще собрать последних сведений. Стало быть, это была победа. И тотчас же по выходе из храма была воздана творцу благодарность за его помощь и за победу.
Предчувствие Анны Павловны оправдалось, и в городе все утро царствовало радостно-праздничное настроение духа. Вдали от дел и среди условий придворной жизни весьма трудно, чтобы события отражались во всей их полноте и силе. Невольно события общие группируются около одного какого-нибудь частного случая. Так, теперь главная радость заключалась в том, что мы победили, и известие о победе пришлось именно в день рождения государя. Это было как удавшийся сюрприз. В известии Кутузова сказано было тоже о потерях русских, и в числе их названы Тучков, Багратион и Кутайсов. Тоже и печальная сторона событий невольно в здешнем петербургском мире сгруппировалась около одного события — смерти Кутайсова. Его все знали. Государь любил его, он был молод и интересен. В этот день все встречались с словами:
— Как удивительно случилось! В самый молебен. А какая потеря Кутайсов! Ах, как жаль!
— Что я вам говорил про Кутузова, — говорил князь Василий с гордостью пророка.
Но на другой день не получилось известий из армии, и общий голос стал беспокоиться, а придворные страдать за страдание неизвестности государя.
— Каково положение государя, — говорили все. Упрекали Кутузова, и князь Василий уже помалкивал о своем протеже. Кроме того, к вечеру этого дня присоединилось еще печальное городское событие: узнали, что Элен скоропостижно умерла, а на третий день общий разговор был уже о трех печальных событиях: неизвестность государя, смерть Кутайсова и смерть Элен. Наконец, приехал помещик из Москвы, и по всему городу распространилось известие о сдаче Москвы. Это было ужасно! Каково было положение государя! Кутузов был изменник, и князь Василий, во время визитов сочувствия, которые ему делали, говорил (ему простительно было в печали забыть то, что он говорил прежде), говорил, что чего же хотели от слепого и дурного нрава старика.
Наконец приехал Мишо, француз, к государю и имел с ним знаменитый разговор, в котором, сделав государю игру слов, состоящую в том, что он оставил русских в страхе, но страхе не боязни французов, а боязни, чтобы государь не заключил мира, он вызвал государя на выражение знаменитых слов, заключающихся в том, что государь готов отпустить бороду до сих пор (он показал, докуда) и есть один картофель из всех овощей, а не заключать мира.
XVIII
Первого октября, в Покров, на Девичьем Поле звонили в монастырские колокола, но звонили не по- русскому. Пьер вышел из шалаша, построенного на Девичьем Поле, и поглядел на колокольню. Это звонили два французские улана.
— Каршо? — спросил улан у Пьерa.
— Нет, скверно, — сказал Пьер и по-французски прибавил, что звонить надо умеючи.
— Каково, он говорит по-французски, этот человек, скажите пожалуйста!
Но часовой, стоявший у балагана, проходя мимо него с ружьем, сказал, не поворачиваясь: «Вернитесь». И Пьер вошел назад в балаган, где кругом стен сидели и лежали человек пятнадцать русских пленных.
— Дяденька, — сказал ему мальчик пятилетний, толкая его за ногу, — пусти.
Пьер поднял ногу. Он наступил нечаянно на тряпку, которую разостлал мальчик. Пьер поднял ногу и посмотрел на нее. Ноги его были босые, высовывавшиеся из серых чужих панталон, завязанных по совету его товарища по плену — солдата — веревочкой на щиколотках. Пьер поставил ровно свои босые ноги и задумчиво стал смотреть на их грязные и толстые большие пальцы. Казалось, что созерцание этих босых ног доставляло Пьеру большое удовольствие. Он несколько раз сам с собой улыбался, глядя на них, и потом пошел к своей шинели, на которой лежала деревянная чурочка и ножик, и стал резать ее. Солдат-сосед посторонился, но Пьер прикрыл его шинелью. А другому старику, видно, чиновнику, который сидел рядом с