шинелью… НКВД». Ухнуло вниз сердце, и несколько дней была сама не своя, но… то ли пошутить ему хотелось, напугать ее, то ли пощадил — в общем, беда пришла, кажется, не от него.
В гнусном дворе, заваленном тарой, начали разгружать рыбу. Грузчики, матерясь, швыряли ящики вниз, в тускло освещенные недра подвала. А когда они приехали, здесь был маленький сад и Детка кормил в нем птиц. В этой стране ничего не становится лучше, все только хуже. Даже бульвар. Когда-то он был тенистым и оживленным. В двадцатые здесь собирались забавные личности: графологи, музыканты, букинисты, моментальные художники. Появлялся даже цыган с медведем. Был живописный старик, игравший на цитре. Детка, конечно, тоже просил поиграть. Старик разрешал, он Детку уважал, они подолгу беседовали, пока она ходила здесь же неподалеку, на Тверской, восемь, чинить щипцы для завивки в мастерскую Ивана Острого — забавнейшего типа.
Господи, какая странная вещь — память, она сохранила имя этого забытого всеми мастерового. Тогда она была быстрой и легкой, иногда успевала добежать до Филипповской булочной и под кариатидами, изваянными Деткой, съесть пирожное.
Теперь она больше не выйдет на улицу. Все. Хватит. Набегалась. Скажу, что не работают ноги.
Я могу только летать… Ничего не жаль… черт с ней, с шубой… жизнь истекает. Сил осталось только на воспоминания и на то, чтобы перечитать письма Генриха… ничего не жаль… только деревьев. Я их помню, все деревья моей жизни: и ту шелковицу в Сарапуле, и орех во дворе коттеджа номер шесть в графстве Франклин, и тополь на Тверском, он был моим последним другом. Каждое утро я здоровалась с ним и каждый вечер прощалась. Напротив дома Ермоловой. Чем-то этот дом напоминал другой — на Саперной… Там, там все и начиналось… с девочки… она одна сохраняла самообладание, накрывала чай, приносила постельное белье, восьмилетняя крепенькая девочка с черными, чуть косо поставленными глазками. Лизанька Кивезеттер. Почему Кивезеттер? Разве она была настоящей Кивезеттер? Конечно, настоящей, ведь ее отец был братом Иоахиму — высокому, вальяжному, ироничному, неотразимому Иоахиму по прозвищу Лорд.
Но тогда, осенью восемнадцатого, он не был ни ироничным, ни вальяжным: Лека сидел в Чека и ждал приговора.
Она увязалась за Деткой в Петроград. Детке что-то срочно понадобилось в Питере для барельефа «Павшим», который должны были открыть через месяц на одной из башен Кремля. Там работали и днем и ночью, жгли костры, стояла охрана. А Детке, кажется, понадобилась какая-то особая позолота для крыльев Гения, неважно, что ему понадобилось, важно, что ей надо было повидать Кивезеттеров, Леку ждал расстрел. Уже был объявлен Декрет о красном терроре, и это было связано с тем, что совершил Лека. Несчастное совпадение: в тот же день покушение на вождя. Навещать Кивезеттеров было опасно, но Детка ничего не сказал, он ничего никогда не боялся. Это уж потом, когда вернулись из Америки и поняли, что попали в мышеловку, он испугался. Испугался сильно, но делал вид, что именно такой жизни и хотел. А что ему еще оставалось, бедному?
А тогда, осенью восемнадцатого, сидели в гостиной, вздыхали и молчали.
Окаменевшая Рогнеда Леопольдовна с идеально прямой спиной; старший Сергей весь день просидел не отрываясь глядя в окно, Лулу вздыхала и хлюпала носом, Лорд, не останавливаясь, кружил по комнатам, и только восьмилетняя Лизанька приносила чай, забирала у Лулу мокрые платки и давала чистые, зажгла лампы, когда стемнело, открыла дверь Детке, когда он вернулся вечером, и принесла им в спальню чистые простыни.
Сидели молча весь день, только Лулу судорожно прошептала ей подробности, когда понадобилось в туалет. Ждала в коридоре. Оказывается, Лека мстил за гибель друга, «какого-то Перельцвейга, кто мог предположить, — Лека такой нежный, такой хрупкий…»
В густеющем сумраке гостиной ей виделся Лека, таким, каким видела его в этой гостиной последний раз: точеный, прилизанные черные волосы, сидел возле камина в обнимку с золотоволосым поэтом и о чем-то все время шептался с ним.
Он уже не был юнкером, ушел из Михайловского артиллерийского училища и учился в Политехническом, Лулу таинственно сообщила, что Лека — член партии народных социалистов. В этой семье были помешаны на политике, хозяин — инженер, строитель военных кораблей, богатый человек, почему-то очень гордился тем, что живут на той же улице, где была типография «Народной воли», и всегда показывал неказистый дом — историческую достопримечательность, брат его — отец Лизаньки — и вовсе как-то был связан с этой самой «Народной волей» и сгинул где-то за границей: то ли умер от туберкулеза, то ли оставил мать Лизаньки.
А Рогнеда Леопольдовна была в наилучших отношениях с самим Германом Лопатиным, и он был желанным гостем в доме на Саперной. Конечно же бедный Лека неизбежно должен быть стать членом какой-нибудь партии.
Он намекал ей на таинственность своей жизни, когда приезжал в Сарапул году в тринадцатом. Собирался съездить в Саратов, чтобы повидаться с людьми выдающимися — депутатами Государственной Думы от партии народных социалистов — Окуловым и Захаровым-Вторым, отсидевшими в тюрьме за участие в освободительном движении. Взял с нее слово, что о его поездке в Саратов не узнает ни одна живая душа, но все откладывал поездку, потому что в музыкально-драматическом кружке познакомился с Олечкой Башениной и влюбился без памяти. Днем, сводя с ума гимназисток, ездил по Большой Покровской мимо дома Олечки на велосипеде. Одет был по-сто-личному: в кожаную куртку, бриджи, клетчатое кепи и щегольские желтые краги. Вечерами, если не было репетиций в кружке или танцев у Ижболдиных, тоскуя по Олечке, валялся на тахте и читал журнал «Друг детей». Там печатали с продолжением историю из жизни индейцев.
Они очень сошлись в то лето, и она тоже поведала ему свою тайну: она была влюблена в своего учителя пения, и у них были встречи. Учителю пения, красавцу, сыну дьякона Покровского собора, было далеко за тридцать, а ей в ту пору, как и Леке, — семнадцать.
Лека деловито поинтересовался, настоящие ли встречи у нее с сыном дьякона, она покраснела и что-то промямлила. С Брониславом Геннадиевичем они иногда занимались чем-то стыдным и непонятным. Это стыдное заключалось в том, что они лежали на диване под прекрасной копией Сикстинской мадонны на стене, целовались и терлись друг о друга. Иногда она чувствовала, что готова на все, но Бронислав Геннадиевич в такие моменты только мычал страстно и укладывался на спину.
Но потом он очень осторожно все-таки научил ее любить.
Много лет спустя они жили в пяти минутах друг от друга, но, странно, никогда не сталкивались. Она знала, что он профессор в консерватории, холост, была какая-то попытка и скорый развод. Ей никогда не хотелось повидаться с ним: то давнее сарапульское разделило навсегда. А встретила незадолго до его смерти в троллейбусе на Тверском бульваре, он был уже очень стар, но красив и вальяжен, как и полагается профессору консерватории, и они сделали вид, что не узнали друг друга.
А тогда ей очень важно было спросить у Леки, девушка ли она или нет. Только Лека мог дать ответ на мучивший ее вопрос.
Потому что у них с Лекой была стыдная тайна.
Когда им было лет по десять, вот так же летом Лека приехал к бабушке со своим старшим другом, тем самым Перельцвейгом, из-за которого он убил председателя Чека. Перельцвейг был рыжим, веснушчатым и высокомерным гимназистом лет четырнадцати, он цедил слова сквозь зубы, все время сыпал латинскими изречениями, и Лека смотрел на него с обожанием.
Однажды они втроем тайком поехали на ту сторону в Пьяный бор за земляникой. На веслах был Перельцвейг. Оказалось, что он замечательный гребец. Лодка шла ровно и необычайно быстро. Она похвалила его мастерство, на что он процедил что-то, а Лека сказал с гордостью, что его друг в Петербурге имеет доступ в «Яхт-клаб» и участвует в соревнованиях по гребле.
В Пьяном бору они объелись крупной, как клубника, душистой, пропитанной горячим солнцем земляникой и пошли купаться. Лека все время хохотал как сумасшедший, а она испытывала какую-то необычную легкость. Казалось, стоит только оттолкнуться от песчаного берега — и она полетит над таинственной Камой туда, вдаль, за синие леса, где живут тептяри и бесермяне. И когда они разделись, чтоб искупаться, Перельцвейг предложил им снять исподнее и поиграть в папу-маму, то есть просто полежать друг на друге. Он предложил это так весело и просто, что Лека от хохота упал на песок,