тональности, где реальное положение дел изображено во всей жестокой правде.

Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, «бредут к обгорелым трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их».

Или вот переживший войну в родной деревне старик: «Он сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (курсив мой. — А. Т-в)». Какого же труда стоило ему это «строительство»?! И при всей безунывности и чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как определил его проезжий шофер) до чего же он обездолен, на что ни глянь:

«На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета». Красноречивейшие «фактики»!

В очерке «В родных местах» Твардовский писал о своей поездке на Смоленщину осенью сорок шестого года:

«…Впечатление разоренности, бедности, голого человеческого горя, оставленного немцами на этом подворье, почти без всяких помех наполнило душу. Оно было тем сильнее и собраннее, что теперь уже были видны первые признаки возрождения жестоко и дико поломанной и потоптанной жизни.

Они, эти признаки, еще как те жидкие деревца, что посажены на могилах, только-только принялись и еще не могут скрыть своей тенью осевших от дождей, потрескавшихся от ветра бугров.

Перед глазами у меня пустынное, неровное поле, где пепелища бывших строений обозначены зарослями бурьяна, дедовника и крапивы, обвалившимися ямами погребов и еще приметными щелями, в которых загорьевцы укрывались от немецкой авиации.

На этом поле десяток избенок под соломенными, толстыми, необлегшимися крышами с торчащими в сторону будущих сеней концами решетника… Я не знаю строения печальнее и непригляднее избы без сеней в открытом поле».

Характерно, что у критиков Твардовского нет ни словечка об этих бросающихся в глаза любому непредубежденному читателю «сюжетах» (или «фактах»). Они опасаются их упоминать или — сохрани, Боже! — цитировать: заведи об этом речь, а читатель подумает или даже скажет: «Но ведь и в „Доме у дороги“, и даже в превозносимой вами теперь „Книге про бойца“ была та же горькая правда (в трудно прошедшей в печать главе „Про солдата-сироту“)», — и поди тогда выкручивайся!

Уж лучше как-нибудь сторонкой, мимоходом возмутившись «декадентско-христианским восприятием своей родины» (Б. Рюриков), выразившимся, дескать, в словах автора: «Россия, Россия — страдалица, что с тобой делают!..» Откуда, мол, такое у советского поэта?!

Правда, читатель все равно недоумевает (если не возмущается): откуда?!

Да перечитайте то, что предшествует этому скорбному возгласу: воспоминания о первых месяцах войны — «горизонт в заревах, грохот канонады, а по сторонам шоссе осенняя мгла, пустые, темные хаты. Помню живую боль в сердце: — Россия, Рос-сия-страдалица…».

Как бы то ни было, публикация «Родины и чужбины» была прекращена, и отдельным изданием книга вышла лишь десять с лишним лет спустя, в 1960 году, да и то еще не полностью.

Не было, например, записи о комбате Красникове с его «перевернутой» репрессиями тридцать седьмого года жизнью: выпущенный в 1941-м он, однако, оставался с неснятой судимостью и без командирского звания, а был — из «коренников», с августа 1942 года и до конца войны командовал полком; в мае 1960 года он прислал Александру Трифоновичу письмо.

Какого «чекана» был этот скромнейший, по сочувственным и уважительным словам поэта, — «простой и славный русский человек», видно хотя бы по приведенному в записи рассказу девушки- санитарки:

«Ползу среди трупов, среди раненых — от одного к другому — и вдруг вижу, ползет Красников, все лицо в крови, улыбается, перевязываться отказался: и так, мол, доберусь. И еще меня похваливает: молодец, дочка, цены тебе нет, умница моя. Это он, конечно, для бодрости духа мне сказал, — огонь действительно был очень сильный».

Противники Твардовского, в том числе и элементарные завистники, после случившегося с «Родиной и чужбиной» пытались, выражаясь «по-воен-ному», развить успех и замахнуться на другие, даже получившие широкое признание произведения поэта.

Уже на обсуждении в секции прозы заговорили о том, что и в «Василии Тёркине» «есть элементы некоторой ограниченности» и что «на это указать нужно», а в «Доме у дороги» «колхозом не пахнет», «нет ни одного слова о колхозе». «Почему же ничего, кроме восторгов, о „Доме у дороги“ мы не читали?» — негодующе вопрошала критик Зоя Кедрина[17].

В архиве Твардовского сохранялась верстка уже было подготовленной к печати статьи весьма известного поэта, в которой внимание акцентировалось на том, что в «Тёркине» нет упоминаний ни о Ленине и Сталине, ни о партии вообще. Автор и впоследствии продолжал при удобном случае напоминать, что в героях Твардовского «не развиты черты нового, отличающие нашего колхозника от прежнего крестьянина, бойца Советской Армии — от русского солдата былых времен».

Что ж, читать такое поэту было не в новинку: в рюриковской статье («„Малый мир“ Твардовского») среди прочего говорилось, что «символом русского слишком часто изображаются им березка да ручеек, протекающий лесным долом; к новому в жизни и к новому в пейзаже страны А. Твардовский проявляет куда меньше интереса».

Александр Трифонович мог бы сказать, как лесковский Левша после выволочки: «…Это нам не впервые такой снег на голову» (вспомнить хотя бы «кулацкого подголоска»!).

«А о решении суда читательского можете быть спокойны: симпатии — на Вашей стороне», — сказано в одном из писем, полученных поэтом как раз в пору «проработки» «Родины и чужбины».

«…Я знаю, Ваше перо врать не может, — горячо писал и двадцатилетний Дмитрий Талалаев, — и кажется невероятным то, что пишет критик о „Родине и чужбине“ (я не читал это произведение — не могу достать, но я думаю, я верю, что и там Ваше перо шло по пути, направленном сердцем тонким и чутким — и разумом широким)».

Глава шестая

ПЕРВАЯ РЕДАКТОРСКАЯ СТРАДА

Маршак рассказывал, что они с Твардовским мечтали «завести» свой журнал еще в 1938–1939 годах. И когда в начале 1950 года Александра Трифоновича вдруг «сосватали» на «Новый мир» (дотоле возглавлявший его Константин Симонов переходил в «Литературную газету»), жена А. К. Тарасенкова, М. Белкина, напомнила Твардовскому, как они с Анатолием Кузьмичом хотели, чтобы им дали журнал.

— Дать-то дали… — со вздохом сказал он.

Действительно, ситуация, в которой произошло «исполнение мечты», оставляла желать лучшего. 1949 год прошел под знаком одной из самых шумных и грязных проработочных кампаний — борьбы с так называемым «буржуазным космополитизмом», получившей явственный антисемитский характер[18]. Годом раньше на печально (если не позорно) известной сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук подверглась разгрому генетика. Буржуазной наукой объявили новорожденную кибернетику…

Тем не менее, как писал Исаковский Рыленкову (7 марта 1950 года), Твардовский «очень ревностно принялся за работу».

«А<лександр> Т<рифонович> увлекся работой в журнале сразу, — вспоминает и сотрудница редакции Софья Караганова. — Во время первого своего выступления на редколлегии… он очень волновался, от этого казался особенно красивым и молодым. Говорил приподнято, даже немного (по тем временам) старомодно. Слова забылись, но ощущение запомнилось» (Караганова С. В «Новом мире» Твардовского// Вопросы литературы. 1996. № 3).

Одним заместителем главного редактора стал Анатолий Кузьмич Тарасенков, другим — Сергей Сергеевич Смирнов, вскоре получивший широкую известность своими радиопередачами и книгами о героях

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×