«Наши демагоги большею частью космополиты. Они затевают всякие смуты в России не для России, а во имя всемирной социалистической революции».

Распалившемуся Каткову казалось, что даже Муравьев действует недостаточно энергично и не разоблачает до конца подоплеку покушения Каракозова.

— Нельзя же было мне отыскать то, чего не осталось и следов, — огрызался уязвленный Вешатель.

По городу ползли слухи, что он заказал десятки виселиц и даже гробов, что Каракозова пытают, не дают ему спать. Те, кто собрался посмотреть на казнь «кровавого злодея», увидели маленькую бессильную фигурку, которую солдаты волочили, как куклу.

Были арестованы издатель «Русского слова» Г. Е. Благосветлов, критик В. А. Зайцев, философ П. Л. Лавров, сотрудники «Современника» Г. 3. Елисеев, В. А. Слепцов, поэты В. Курочкин и Д. Минаев. И все, кто не мог похвастаться совпадением своих убеждений с Катковым, ежечасно ждали своей очереди, пересматривали и жгли книги, рукописи, письма. Страх разрастался: при встрече с выпущенными из-под ареста знакомыми кое-кто стремительно переходил на другую сторону улицы.

Под влиянием зловещих воплей рептильной прессы даже совершенно неповинные люди, по свидетельству современника, начали колебаться: действительно ли они ни в чем не виноваты и не были ли они «объективными», «моральными» соучастниками покушения.

Влиянию Муравьева приписывали отставку «недостаточно энергичного» министра просвещения А. В. Головнина и назначение графа Д. А. Толстого. Царский рескрипт указывал направление деятельности нового министра: искоренение «стремлений и умствований, дерзновенно посягающих на… религиозные верования, на основы семейной жизни, на право собственности, на покорность закону и уважение к установленным властям».

Эти слова как будто прямо целили в замыслы вроде щедринских «Современных призраков».

Салтыков и без того не радовался возвышению однокашника по Царскосельскому лицею. В свое время Д. А. Толстой подал такую реакционную записку против проекта освобождения крестьян, что даже Александр II, выйдя из терпения, написал на ней: «Это не мнение, а пасквиль, доказывающий недоброжелательство или незнание дела».

Самой черной реакции придерживался Толстой и теперь. «Что граф благоговел перед «Московскими ведомостями» — это было уже известно, — записывал А. В. Никитенко. — Он, не обинуясь, высказывает перед ними род сыновней почтительности и готовности во всяком случае руководствоваться их авторитетом и, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, говорит: учитель так сказал».

Впрочем, Толстой был вовсе не оригинален в своих убеждениях. Сам Александр II, посетив Москву в июне 1866 года, виделся со своим «верным псом» из «Московских ведомостей» и благосклонно сказал ему:

— Сохрани священный огонь, который есть в тебе.

Естественно, что Катков, как он ликующе оповестил читателей, «преисполнился новой бодрости, пережив минуты, которые бросили радостный отблеск на его прошедшее и в которых он находит благодатное возбуждение для будущего».

Тяжелые предчувствия овладели Салтыковым, когда он узнал о покушении Каракозова. Он вообще много и мучительно размышлял над тем, допустимо ли прибегать к насилию, пусть даже с самыми лучшими намерениями. Выстрел же в Летнем саду позволял реакционерам оправдать любые свои гонения на общество и литературу.

Когда критик Скабичевский вбежал к Некрасову с вестью об аресте Г. З. Елисеева, тот побелел как снег, на лице его был написан ужас человека, который увидел неминуемую гибель. Не свою — журнала.

Пытаясь спасти «Современник», свое детище, Некрасов пошел даже на унижение, написав стихи в честь Муравьева и Комиссарова.

— Уж лучше бы он нам веревку для виселицы свил, — с болью сказал, услышав об этом, один из членов ишутинского кружка.

Допытываясь у знакомых сановников, на каких условиях возможно продолжение журнала, Некрасов узнал, что считается недопустимым сотрудничество Антоновича и Жуковского. Он готов был пойти и на это, но 28 мая 1866 года состоялось высочайшее повеление о закрытии «Современника» и «Русского слова».

Последнее произведение Щедрина, опубликованное в «Современнике», — очерк «Завещание моим детям» — начиналось воспоминанием о том, как бабушка Татьяна Юрьевна говаривала: «Не молви ты слова, языка твоего наперед не прикусивши!»

«Бывали случаи, — вздыхает рассказчик, — смерть хочется нагрубить, так бы, кажется, и отрапортовал, да вспомнишь Татьяну Юрьевну, укусишь язык и смолчишь. Много-много, что заплачешь».

Два долгих года после этого пришлось Щедрину буквально следовать совету Татьяны Юрьевны — не печатать в журналах ни строчки: да и в какой журнал мог он пойти со своим крамольным товаром?

К его словам и так подозрительно прислушивался вездесущий Глоба. В сердцах Салтыкову случалось проговариваться. Так, он весьма едко отозвался о возведении Комиссарова в дворянское звание. Глоба был начеку, и на послужной список крамольного сановника упала новая тень. «Иметь эту личность в виду», — пометил на рапорте Глобы ставший шефом жандармов граф Шувалов.

Каракозовский процесс придал Глобе особую энергию: ведь и сам Каракозов, и Ишутин, и многие другие участники кружка — Странден, Ермолов, Юрасов, Петерсон — были пензенцами, учились кто в местной гимназии, кто в дворянском институте. Судьи интересовались, кто из учителей оказал на них «развращающее» влияние, а придурковатый принц Ольденбургский выпытывал, не было ли среди пензенских педагогов… Чернышевского.

Робкие провинциалы не без страха припоминали своих былых однокашников и знакомцев, другие же метали громы и молнии против «опозоривших» губернию заговорщиков.

— И кто только берется их защищать на суде? — негодовали в Дворянском собрании.

Вряд ли они знали, что в свои наезды в Петербург Салтыков виделся с одним из адвокатов, возбуждавших это негодование. Его давний приятель по лицею и тоже «кандидат в Пушкины» Виктор Павлович Гаевский защищал едва ли не самого подозрительного, по мнению судей и «Московских ведомостей», подсудимого — Ивана Александровича Худякова.

Щуплый и болезненный Худяков казался многим главной пружиной заговора. Правда, он не верил в то, что цареубийство принесет пользу, но Каракозов виделся с ним по приезде в Петербург и брал у него деньги, на которые потом купил пистолет. Ишутин же уверял, что именно Худяков сообщил ему о существовании Европейского революционного комитета (имелся в виду I Интернационал) и что он называл себя представителем какой-то значительной партии в Петербурге.

Худяков ездил за границу, посещал там Герцена и Огарева, а также некоторых эмигрировавших членов «Земли и воли». Шпионы доносили, что он дружит с Елисеевым, от которого, по многим показаниям, исходила мысль освободить Чернышевского, поддержанная ишутинским кружком.

Но сам Худяков только однажды сделал неосторожное признание и тут же схватил предательский листок бумаги, пытаясь проглотить его. Жандармы чуть не разорвали ему рот. После этого Худяков в отличие от малодушничавших ишутинцев твердо стоял на своем.

Драгоценная для следствия ниточка безвозвратно оборвалась, и от этого Худяков вызывал у судей и катковской своры особую ненависть.

Гаевский с возмущением говорил на суде о статьях «Московских ведомостей», напечатанных еще до следствия; они как бы заранее рекомендовали сделать из его подзащитного главного вдохновителя покушения. Нужна была немалая смелость, чтобы дать такой отпор Каткову и насмешливо заявить, что редактору «Московских ведомостей» по его политической подозрительности всюду мерещатся революция и измена. Это звучало почти как повторение мнений закрытого «Современника»!

Искусно построенная речь Гаевского произвела большое впечатление даже на судей. Сам Худяков считал, что только энергия защитника спасла его от петли.

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×