«…Наступила пора акционерных предприятий; акционерные общества создавались одно за другим; наплыв публики и ее рвение для приобретения акций новых предприятий вынуждали нередко вмешательство полиции, и даже люди почтенные, солидные в торговом отношении, совершенно теряли голову с этими акциями и пускались в еще более азартную игру, чем впоследствии была биржевая, железнодорожная игра. Словом, наступало то время заманчивых надежд, когда перед всякими коммерческими предприятиями раскрывались широкие горизонты».

Ускоренный ход экономического развития, политические потрясения, лихорадочная погоня за наживой — все это ставило в тупик писателей, склонных воспроизводить только такие явления и типы, которые уже прочно устоялись.

Шутники уверяли, что, когда во время кругосветного путешествия на фрегате «Паллада» И. А. Гончаров вышел на палубу в бурю, он с глубокой неприязнью взирал на череду встающих, сшибающихся и рушащихся валов.

Нечто подобное возбуждало в нем и бурное течение русской жизни в начале 70-х годов.

«Если же Вы… хотели несколькими широкими взмахами очертить характеристику и лиц и спекулятивной лихорадки, — размышлял он над новой драмой А. Ф. Писемского, — то это положительно не удалось и по не зависящей от Вас причине: по новизне дела у нас. Это дело плохо клеится (слава богу) у нас, и если установится, то не скоро — и художнику долго пришлось бы ждать, пока все сложится в типические черты лиц и быта… Современную текущую жизнь и нельзя уложить в такой прочной и серьезной форме, как драма, даже трудно и в романе, чему служит доказательством Ваше же «Взбаламученное море».

Все выходило убедительно, но на столе у Ивана Александровича лежали книжки «Отечественных записок». Он хмуро и недовольно косился на них, как будто он рассуждал вслух в присутствии человека, которому стоит только сказать одно слово, чтобы рассеять мнимую правоту собеседника.

Гончарову никак не хотелось ни признавать себя неправым, ни называть имя человека, заставившего его это сделать, так как самолюбивому автору антинигилистического романа «Взбаламученное море» никак не могло прийтись по вкусу то невыгодное для него противопоставление, о котором думал Иван Александрович.

Но правдивость взяла верх над дипломатией, и, сердясь на самого себя за то, что делает, Гончаров приписал:

«Это возможно в простой хронике или, наконец, в таких блестящих, даровитых сатирах, как Салтыкова, не подчиняющихся никаким стеснениям формы и бьющих живым ключом злого, необыкновенного юмора и соответствующего ему сильного и оригинального языка».

«Дневник провинциала в Петербурге», который Гончаров в первую очередь имел в виду, действительно никак не укладывался в его теорию.

Просматривая каждый новый номер с очередными главами «Дневника», Гончаров поражался тому, что они воспринимаются никак не менее злободневно, чем европейская хроника или статьи Н. Михайловского. Казалось, что на твоих глазах разбросанные по журнальным страницам факты современности, подчиняясь магнетическому воздействию щедринского таланта, перестраиваются сообразно его взгляду и замыслу и переплавляются в горниле его безудержной фантазии. То, что казалось самому Гончарову просто пеной, осужденной на бесследное исчезновение, струящимся сквозь пальцы песком, на котором нельзя построить прочное здание, было послушно Щедрину, как глина ваятелю.

Не успевал обозреватель внутренней жизни Деммерт изложить читателям скандальную историю «мясниковского дела», как Щедрин уже фантастически преображал ее.

В «Смерти Пазухина» важный, разглагольствовавший о добродетели статский советник Фурначев обкрадывал только что испустившего дух тестя, богатого купца.

Щедрин невольно вспомнил эту не нравившуюся ему пьесу, когда прочел материал «мясниковского процесса». Но как удивительно повернул сюжет неистощимый на выдумки драматург — жизнь!

В 1858 году умер богатый откупщик Беляев, который вел свои дела на паях с детьми своего бывшего хозяина Мясникова. В тот же день Александр Мясников, адъютант начальника знаменитого Третьего отделения, вывез все оставшиеся бумаги из квартиры покойного, а впоследствии сфабриковал в пользу вдовы подложное завещание на сумму, значительно меньшую той, которой определялось действительное состояние Беляева. Но даже и эти деньги благодаря ловкому использованию оказавшихся в руках Мясникова документов в конце концов перекочевали от вдовы в его карман.

Задарив немногочисленных лиц, причастных к этой операции, братья Мясниковы только впоследствии оказались на скамье подсудимых, однако и тут суд не нашел их виновными.

И вот герою Щедрина, приехавшему в столицу провинциалу, приснился сон: он тоже был когда-то откупщиком, нажил миллион, а когда умер, его бессмертная душа с ужасом увидела, как его сосед по губернии, также примчавшийся в Петербург, дворянин Прокоп Ляпунов, начисто обкрадывает его и подкупает оказавшегося свидетелем преступления полового Гаврилу. Обещания Прокопа сделать Гаврилу над всеми своими имениями «вроде как обер-мажордомом», беспробудное пьянство вчерашнего полового, чувствующего себя обладателем опасной для хозяина тайны, его внезапное исчезновение «неизвестно куда» — все это имело в «мясниковском деле» самое прямое соответствие в судьбе мелкого чиновника Караганова, подделавшего подпись Беляева для подложного завещания. Совпадает и целый ряд других деталей (бесстрастное отношение полицейских властей к тому, что после кончины заведомого мильонщика в его кабинете не осталось ни денег, ни документов; корыстные адвокаты, взявшиеся вести «дело», возбужденное отдаленными родными Беляева; появление лжесвидетеля Шевелева, у Щедрина превратившегося в Иуду Стрельникова). Однако сатирик колоссально обобщил происшедшее на процессе. В «деле Мясниковых» он не видел правых. «Пострадавший» посмертно Беляев тоже не был невинной овечкой, а характеристика его как старого слуги покойного Мясникова, сделанная на суде прокурором А. Ф. Кони, в глазах сатирика выглядела довольно двусмысленно.

«Это был слуга того драгоценного типа, который существует или существовал, по крайней мере, долго на Руси, но который начинает исчезать, — говорил Кони. — Сначала мальчик, потом приказчик, постоянно участвовавший в делах хозяина, сроднившийся с ним, потом входящий так в его интересы, что трудно определить, где начинается один и где кончается другой; близкий, доверенный человек, опекун, пестун его детей, оберегающий их интересы… Мы знаем, что подобные личности, как Беляев, появлялись часто в купеческом быту, к чести этого быта. В то время, когда дети разбогатевших трудом купцов лезли в «господа», поступали в военную или гражданскую службу, старались сделаться дворянами, рядом с их отцами являлись люди, которые продолжали их дело. В то время, когда дети, постепенно разоряясь, из богатых купцов становились обедневшими, возникали состояния лиц, прежде служивших приказчиками их отцам, лиц, которые остались верными своему званию и тем интересам, которым служили с малолетства и они и их хозяева».

Идиллический тон этот плохо вязался с фактами, которые как-никак заключались в том, что вчерашний приказчик при всей своей добросовестности, одним трудом праведным составил себе огромное состояние. Вместо благостного пестуна осиротевших Мясниковых вырисовывался скорее делец, который ловко воспользовался хозяйским доверием и постепенно прибрал к рукам дела фирмы. «Что коммерция — что война», — говорил один из героев «Губернских очерков», Ижбурдин. И у Щедрина было основание предполагать, что Беляев был одним из удачливых участников этой войны, ловко умевшим прятать концы в воду.

Замечательно, что Кони и сам, вольно или невольно, заставлял подозрительно относиться к утверждению о голубиной чистоте покойного, когда, переходя к личности подделывателя его подписи, заявлял:

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×