виньеткой, читатель следовал за Щедриным в его пути по Германии и Франции.

Франция смолоду привлекала его «неистощимостью жизненного творчества, которое вдобавок отнюдь не соглашалось сосредоточиться в определенных границах, а рвалось захватить все дальше и дальше». Это выглядело заманчивым контрастом рядом с убогими российскими реформами.

Однако уже во время первой своей поездки в Париж Салтыков заприметил охватившую французскую буржуазию «безыдейную сытость»: «Француз-буржуа хотя и не дошел еще до столбняка, но уже настолько отяжелел, что всякое лишнее движение, в смысле борьбы, начинает ему казаться не только обременительным, но и неуместным».

Буржуа вздыхает о потерянном в войну 1870 года Страсбурге лишь из-за того, что там пекут отличные пироги, плотоядно смакует бесчисленные подробности натуралистических романов и оценивает науку лишь с точки зрения прикладных результатов, отмахиваясь от «бесполезных» истин.

Щедрин оговаривается, что не знает, насколько доволен парижский рабочий французской «республикой спроса и предложения» — «республикой без республиканцев» (эту меткую характеристику часто вспоминал В. И. Ленин). Не знает, потому что русскому писателю вообще «нельзя дотронуться до рабочего человека, чтоб из этого не вышло превратного толкования».

Однако вскоре сатирик рисует картину того, как, «не будучи в состоянии заглотить все, что плывет к нему со всех концов любезного отечества», буржуа уделяет меньшой братии объедки своих трапез. И это подчеркнуто натуралистическое «кулинарное» описание обретает острополитическое звучание: «…как ни благодушен буржуа, но он поступается мясцом только в форме объедков», — заключает Щедрин и делает вывод, что у рабочих «особенного повода для благодарности не имеется», а, напротив, накапливается враждебность.

Более пессимистически относился писатель к тогдашней Германии. В приснившемся путешественнику сне встречаются немецкий «мальчик в штанах» и русский «мальчик без штанов».

Этому сновидению сопутствуют горькие мысли рассказчика о невыгодном контрасте между русской и немецкой деревнями. Беспощадно высмеивает сатирик надежды, возлагаемые на русскую общину, на особый путь, якобы уготованный России, которой предстоит сказать миру «новое слово». «Несомненно, что и он, — писал Щедрин о «западном человеке», — в свое время прошел сквозь все эти «слова», но только позабыл их». И действительно, «мальчик в штанах» смутно, как варварские времена, вспоминает эпоху, когда и в Германии царило такое же бесправие, про которое рассказывает «мальчик без штанов».

Однако немецкий мальчик не видит и ныне ничего постыдного в том, чтобы «безмолвно склонять голову под ударами судьбы». «По моему мнению, — филистерски рассуждает он, — тут один выход, чтоб начальники сами сделались настолько развитыми, чтобы устыдиться…»

— Держи карман, — насмешливо отвечает ему собеседник.

Позже Щедрин проводит параллель между русской и немецкой лошадьми: для первой кнут — жестокая реальность, вторая же давно не испытывала его, но готова подчиниться ему заранее.

Сатирик присматривается к Германской империи с явной тревогой. Он прозорливо отмечает, что вся суть современного Берлина сводится к зловещему зданию Генерального штаба и что вся остальная жизнь немецкой столицы подчинена его замыслам и деятельности. Даже науке, вроде бы процветающей, уготована всего лишь скромная роль «комментатора официально признанных формул».

Вряд ли Салтыков мог знать про то, что немецкий император Вильгельм I, приходившийся Александру II дядей, в 1880 году давал племяннику советы самого реакционного свойства, отговаривая его от всяких уступок конституционалистам. Однако и без этого сатирик великолепно почувствовал удушающую атмосферу, воцарившуюся в новой «великой державе», которая, по его убеждению, уже тогда питала «ничем не оправдываемую претензию на вселенское господство».

Щедрин начал свои очерки в разгар правительственного флирта с легковерными либералами. Даже в глазах двух сановников, Удава и Дыбы, один из которых прошел школу «графа Михаила Николаевича» (Муравьева-Вешателя), а другой — школу «графа Алексея Андреевича» (Аракчеева), путешественники читают снисходительность: «нынче и у нас в Петербурге… вольно!» В Швейцарии рассказчик встречает отставленного от дел графа Твэрдоонто, который довел в недавнем прошлом произвол до крайних пределов. Этот государственный муж, по уверению Щедрина, «даже слово «пошел!» не мог порядком выговорить, а как-то с присвистом, и быстро выкрикивал: «п-шел!». Именно так должен был выкрикивать, мчась на перекладной, фельдъегерь…» В пору бы счесть этот образ невероятным преувеличением, если бы наиболее выдающиеся государственные деятели этой эпохи не оставляли столь же беспощадных характеристик своим коллегам как людям, которые «не в состоянии подняться выше точки зрения полицмейстера или даже городового».

Появление фигуры графа Твэрдоонто сатирически подготовлено описанием обезьяны, томящейся в берлинском зоологическом саду. Рассказчик подозревает, что в родных лесах старый шимпанзе был исправником или даже министром и теперь с тоской вспоминает про «девяносто тысяч (по числу населяющих его округ обезьян) непроизведенных обысков».

Совершенно того же рода и переживания графа Твэрдоонто, который всегда считал, что «для нашего отечества нужно не столько изобилие, сколько расторопные исправники». Арсенал его приемов управления поражает своей скудостью; кажется, что перед нами политический мертвец, тем более что из России не перестают доноситься «отрадные вести». Так, один из знакомых рассказчика, учитель Старосмыслов, очутившийся в Париже почти на положении эмигранта, внезапно получает любезнейшее письмо от своего недавнего гонителя, который, «в согласность с полученными начальственными предписаниями, просил забыть его недавние консервативные неистовства и иметь в виду одно: что отныне на всем лице России не найдется более надежного либерала, как он, Пафнутьев».

«Но в иллюзии все-таки убеждал не верить», — едко добавляет Щедрин, прямо намекая на сентябрьские «разъяснения» Лорис-Меликова. Не кажется писателю невозможным и воскрешение графа Твэрдоонто на государственном поприще. Знаменательна история пребывания в Париже купца Блохина. Вначале он сочувствует злоключениям Старосмыслова и негодует на шарящих по домам становых, но вот, очутившись в Версале, Блохин выслушивает рассказ о том, «как отлично проводил тут время Людовик XIV и как потом Людовик XVI вынужден был проводить время несколько иначе». История французской революции явно насторожила его и оттолкнула от свободомыслия. В нем начинает проглядывать готовность к предательству: «Сейчас он об Старосмыслове печалуется: «что они с ним изделали?», а вслед за тем вдруг по поводу того же Старосмыслова сбесится и закричит: караул! сицилист!» — опасается рассказчик.

Мрачные предчувствия Щедрина оправдались. Убийство народовольцами Александра II (1 марта 1881 года) ускорило переход к реакции. Салтыков, вообще колебавшийся в вопросе о необходимости революционного насилия, к террористическим актам относился отрицательно, хотя и понимал, что они часто были спровоцированы неимоверным гнетом.

«Те редкие проблески энергии, которые, по временам, пробиваются наружу, — писал он в шестой главе «За рубежом», появившейся в мае 1881 года, — и они приобретают какие-то чудовищные, противочеловеческие формы… Когда жизнь растекается и загнивает, то понятно, что случайные вспышки энергии могут найти себе выход только или в изуверстве, или в презрении».

Мало того, что «удачное» покушение оказалось бесплодным; предложение народовольцев Александру III согласиться на амнистию и созыв народных выборных (в обмен на прекращение террора) не только осталось без ответа, но и вконец охладило конституционные надежды либералов, которые опасались, что их могут счесть союзниками революционеров.

Еще до 1 марта крохотные уступки Лорис-Меликова вызывали ожесточенное сопротивление заядлых реакционеров. За две недели до цареубийства Тимашев, Делянов и Победоносцев жаловались на то, что новый министр внутренних дел «совершенно распустил печать». Это было как раз в те дни, когда из февральской книжки «Отечественных записок» вырезали все «Внутреннее обозрение» Елисеева и кромсали страницу из «За рубежом», посвященную версальским впечатлениям Блохина!

Взрывы на Екатерининском канале придали консерваторам новые силы. Напрасно на совещании 8 марта, собранном новым царем, группа министров (Абаза, Милютин, Сольский, Сабуров, Набоков и др.) пытались доказать, что в проектах Лорис-Меликова «конституции нет и тени» и что «трон не может опираться исключительно на миллион штыков и армию чиновников». Бледный как полотно Победоносцев

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×