Лев Толстой, видимо, и не заметил за своими религиозными размышлениями исчезновения журнала, в котором он недавно открыл для себя «целую новую литературу — превосходную и искреннюю»!

А остальные, кажется, перепуганы, как будто на их глазах и в самом деле раскрыли адский заговор против государства. Велика радость читать сочувственные письма, авторы которых побоялись подписаться.

Одиночество до того тяжело, что Салтыков не выдерживает и обращается к некоторым своим знакомым с горьким упреком.

«Многоуважаемый Константин Дмитриевич! — пишет он Кавелину. — Разница между покойным Тургеневым и прочими пошехонскими литераторами (я испытал ее теперь на собственной шкуре) следующая: если бы литературного собрата постигла бы такая же непостижимость, какая, например, меня постигла, Тургенев непременно отозвался же (описка: «бы». — А. Т.). Прочие же пошехонские литераторы (наприм[ер], Гончаров, Кавелин, Островский, Толстой) читают небылицы в лицах и, распахнув рот, думают: как это еще нас бог спас!»

Далее следует подпись без всяких обычных учтивостей. Не письмо, а пощечина. Не удивительно, что и Кавелин и Анненков, который получил более пространное и менее суровое послание, поспешили отозваться. Но заноза в сердце у Салтыкова осталась. «Благодарю Вас за участливое письмо, которому, впрочем, — признаюсь откровенно — я придал бы еще больше цены, если б оно не было вызвано моим собственным письмом», — отвечал он Анненкову.

«Вот она, милая тетенька-то, какова», — писал Салтыков Белоголовому, сообщая о резком падении подписки на «Отечественные записки» на 1883 год. Теперь тетенька-интеллигенция еще пуще отличилась.

«Получивший от правительства удар всегда был виноват, — характеризовал либеральных пошехонцев В. Берви-Флеровский, — повторялась стереотипная, всегда одна и та же фраза: «Во всяком случае с его стороны была маленькая неосторожность».

Как-то еще при жизни Тургенева Салтыков посетовал на то, что у него много ненавистников. «…Кто возбуждает ненависть — тот возбуждает и любовь», — утешал его уже смертельно больной Иван Сергеевич. Может быть, может быть, но ненависть так предприимчива, а любовь так бессильна!

Вдобавок Салтыков не мог совладать со своим характером. Раздраженный трусостью либеральной части общества, он — может быть, неожиданно для самого себя — выместил досаду на депутации студентов, которая пришла выразить соболезнование и глубокое уважение к направлению закрытого журнала.

— Вам мало того, что закрыли «Отечественные записки»? — кричал Салтыков ошеломленным студентам. — Вам хочется, чтобы меня сослали в каторжные работы?

Делегаты уже обратились было в бегство, когда Михаил Евграфович справился с вспышкой раздражения и удержал гостей. Он усадил их, стал втягивать в разговор, а свою выходку старался оправдать тем, что приход депутации может быть невыгодно для него истолкован властями.

Слух об этом происшествии вряд ли мог вдохновить еще кого-либо на изъявление сочувствий!

Салтыкову казалось, что у него опечатали душу.

Наступило лето, он перекочевал на дачу возле станции Сиверской и очутился с глазу на глаз с Елизаветой Аполлоновной. Она по-прежнему швыряла деньгами, будто ничего не случилось, донимала мужа пустяками.

И хоть, казалось бы, эта по-прежнему изящная, молодящаяся женщина ничем не походила на Арину Петровну Головлеву, в душе у Салтыкова шевельнулась та же тоскливая мысль, что некогда у Степана Владимировича, вернувшегося в материнское имение: «Съест!»

Дача была холодная, как ледник. Салтыков, нахохлившись, сидел под пледом.

Гости появлялись редко. Как-то приехал Гаршин. Узнав о закрытии журнала, он ощутил такое горе, как будто умер любимый им человек. Но, приехав навестить Салтыкова, как всегда, в его присутствии чувствовал себя скованно. Жаловался, что ему не пишется.

Сам Михаил Евграфович тоже брал перо в руки только для того, чтобы перемолвиться словцом со знакомыми.

«Ничего не пишу и вряд ли буду, — делился он мыслями с Михайловским. — Слишком велик переполох, и я слишком стар. Надо новую дорогу прокладывать, а это и трудно да и противно».

До Михаила Евграфовича доходили слухи, что редактору московского журнала «Русская мысль», его школьному приятелю Сергею Андреевичу Юрьеву было сделано предупреждение, чтобы он не вздумал зазывать к себе бывших сотрудников «Отечественных записок». Это выглядело правдоподобно (да так оно и было); и, как всегда, когда его что-нибудь волновало, Салтыков не мог удержаться от того, чтобы не поверять своих тревог друзьям, кому на словах, кому в письме.

Не то чтобы Михаила Евграфовича огорчало, что ему могут помешать печататься именно в «Русской мысли». Сергей Андреевич при всей своей честности и благодушии всегда вызывал у него ироническое отношение попытками сочетать несоединимое. Когда Юрьев в 70-х годах издавал журнал «Беседа», Михаил Евграфович шутливо называл эту редакцию лабораторией, в которой происходит соединение философии с религией. Теперь же он охотно повторял выражение Г. Успенского, что «Русская мысль» похожа на телячий вагон.

Но где же все-таки печататься? После подобных слухов редакторы, пожалуй, молебны служить начнут, чтобы только опальный сатирик к ним не обращался.

«Новое время» не без злорадного торжества уже выразилось о Михайловском как о критике, сошедшем со сцены. «Может быть, и обо мне будут так же выражаться, — писал Салтыков своему недавнему соратнику, — и с полным основанием, потому что чем больше я думаю о предстоящей литературной деятельности, тем более сомневаюсь в ее возможности».

Ему уже мерещился заговор молчания, полное забвение его как писателя. Вспоминался, прежде казавшийся смешным, разговор с приказчиком, который восхищался сочинениями юмориста Лейкина:

— Всё очень верно подмечают и, прямо сказать, цивилизации служат. Прогрессивный писатель, на каламбурном амплуа собаку съели, первоклассный сатирик, смело можно аттестовать.

— Помилуйте, вроде Щедрина?

— Не слыхали-с; с нас господина Лейкина достаточно.

Осенью Салтыков перебрался в Петербург, но одиночество, казалось, шло за ним следом.

«Из старых знакомых вижусь только с Лихачевыми и Унковскими, — пишет он Елисееву. — Из бывших сотрудников — очень редко со Скабичевским. Все остальные точно растаяли в воздухе».

Что за странность? Ведь некоторые его знакомые, напротив, полагают, что писателю никогда не оказывалось больше внимания. Может быть, это просто каприз, мнительность больного? Недаром же такой старинный приятель Салтыкова, как Унковский, признавался, что характер Михаила Евграфовича остается для него загадкой.

Конечно, при раздражительности и болезненности Салтыкова не было недостатка и в капризах и во вспышках ярости, порожденных сущими пустяками.

Быть может, прав Белоголовый, часто негодовавший на своего приятеля?

«По случаю Пасхи, — пишет он, например, 13 мая 1888 года, — много наград, и в числе награжденных находятся Боткин и Лихачев… и вообразите, это приводит в зависть М. Е. Салтыкова, — и эта зависть, по мне, неизмеримо противнее этих наград чуть не единственных его близких приятелей. Сегодня я получил от него такое злобствующее по этому поводу письмо, что читать было противно; вот бы я ему удружил, если бы сохранил это письмо для потомства…»

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×