— Хорошо, обещаю. Но что ты задумала? Неужели собираешься помочь мне?
— Да. Кажется, я знаю, как уладить твой развод с Александром без лишнего шума и не устраивая скандал.
— И как же?
Маргарита промолчала. Она знала как. Она знала, что ей делать, и, если понадобится, она сделает это. При необходимости она сделает Бланку вдовой — а вдовам незачем требовать развода.
ГЛАВА XIX. ЛЕТО 1452 ГОДА
После возвращения Филиппа герцогский дворец в Тарасконе, который в последние годы выглядел как никогда унылым и запущенным, вновь ожил и даже как-то помолодел. За короткое время Филипп собрал в своем окружении весь цвет молодого гасконского и каталонского дворянства. Его двор не уступал королевскому ни роскошью, ни великолепием, и лишь условия Тараскона, небольшого местечка в междугорье Пиренеев, не позволяли ему стать самым блестящим двором во всей Галлии. Иногда Филипп подумывал над тем, чтобы переселиться в Бордо или, еще лучше, в Тулузу, но за семь лет изгнания он так сильно истосковался по родным местам, что решил пожить здесь, пока не утолится его жажда за прошлым.
Впрочем, мысли о переселении Филиппу подсказывало главным образом его тщеславие. И в Тарасконе он не чувствовал недостатка в блестящем обществе, даже имел его в избытке. Особенно радовало Филиппа, что рядом с ним снова были друзья его детства, по которым он очень скучал в Кастилии. В первую очередь это относилось к Эрнану де Шатофьеру, Гастону д’Альбре и Симону де Бигору. Они по-прежнему оставались лучшими друзьями Филиппа — но теперь они были также его ближайшими соратниками, главными сподвижниками, людьми, на которых он мог всецело положиться и которым безоговорочно доверял.
В определенном смысле к этой троице присоединился и Габриель де Шеверни — он был братом Луизы, и уже этого было достаточно, чтобы Филипп испытывал к нему искреннее расположение. Семь лет назад они подружились и даже после смерти Луизы поддерживали приятельские отношения, частенько переписываясь. Из-за запрета отца Габриель не имел возможности навестить Филиппа, когда тот жил в Толедо, да и в Гаскони он оказался только благодаря чистому недоразумению
Некоторое время после пленения французского короля Эрнан де Шатофьер считался погибшим, и руководство ордена тамплиеров явно поспешило с официальным сообщением о его героической смерти. Как только это известие дошло до Гаскони, управляющий Капсира огласил завещание Эрнана, в котором среди прочих фигурировало имя Габриеля де Шеверни — ему было завещано поместье близ Каркассона. К чести юноши надо сказать, что когда он приехал вступать во владение наследством, а вместо этого встретился с живым кузеном, то лишь обрадовался такому обороту событий. В радости Габриеля не было ни тени фальши, и его бескорыстие очень растрогало Эрнана, который уже успел увидеть в глазах других своих родственников тщательно скрываемое разочарование. Со словами: «Да пропади оно пропадом! Все равно я монах», — Шатофьер подарил Габриелю один из своих беарнских замков, дающим право на баронский титул, а в новом завещании переписал на него львиную долю земель, не входящих в родовой майорат, наследником которого по закону был младший брат отца Эрнана.
А потом приехал Филипп и назначил Габриеля министром своего двора, соответственно округлив его владения. Единственное, что огорчало юношу, так это разлука с родными. Отец категорически отказался переехать с семьей в Гасконь и поселиться в новеньком, опрятном замке своего старшего сына. Он даже не захотел навестить его...
Ближе всего Габриель сошелся с Симоном. И хотя последний был на четыре года старше, в их дружбе доминировал Шеверни, что, впрочем, никого не удивляло, поскольку Симон, не будучи глупцом, как таковым, тем не менее в своем интеллектуальном развитии остановился на уровне подростка. Филипп не мог сдержать улыбки, когда видел двадцатидвухлетнего Симона, играющего со своим пятилетним сыном, и всякий раз ему на память приходило меткое выражение из письма Гастона д’Альбре: «У нашего взрослого ребенка появилось маленькое дитя».
Сам Гастон, уже разменявший четвертый десяток, стал зрелым мужчиной, а во всем остальном изменился мало. Он был вместилищем множества разных недостатков, слабостей и пороков, которые в сочетании между собой каким-то непостижимым образом превращались в достоинства и в конечном итоге составляли необычайно сильную, целеустремленную натуру. Филипп никак не мог раскусить Гастона: то ли он только притворялся таким простым и бесшабашным рубахой-парнем, то ли умышленно переигрывал, акцентируя внимание на этих чертах своего характера, чтобы у постороннего наблюдателя сложилось впечатление, будто его простота и прямодушие — всего лишь показные. Даже цинизм Гастона (впрочем, доброжелательный цинизм), который вроде бы был неотъемлемой частью его мировоззрения, и тот иногда казался Филиппу напускным, во всяком случае, слишком наигранным.
У Гастона было шесть дочерей, рожденных в законном браке, и столько же, если не больше, бастардов обоих полов. Филипп по-доброму завидовал плодовитости кузена, достойной их общего предка, маркграфа Воителя, — и все же в этой доброй зависти чувствовался горький привкус. При всей своей любвеобильности Филипп не знал еще ни одного ребенка, которого мог бы с уверенностью назвать своим. Было, правда, несколько подозреваемых (в том числе и недавно родившаяся дочка Марии Арагонской, жены принца Фернандо), но весьма двусмысленное положение полу-отца очень тяготило Филиппа, лишь усугубляя его горечь. Хотя, с другой стороны, по возвращении домой он то и дело ловил себя на том, что с нежностью думает об оставшихся в Толедо малышах, которые,
Как-то Филипп поделился своими заботами с Эрнаном, но тот сказал ему, что это гиблое дело, и посоветовал выбросить дурные мысли из головы.
— Ты сам виноват, — заключил он под конец. — Перепрыгиваешь из одной постели в другую и уже через неделю не можешь вспомнить, когда и с кем спал. Хоть бы вел записи, что ли. Ну, а женщины... Вообще-то женщины не по моей части, но все же я думаю, что им верить нельзя — особенно в таких вопросах и особенно неверным женам. Тебе бы немного постоянства, дружище, хоть самую малость. О верности я не говорю — это, право, было бы смешно. — И в подтверждение своих последних слов Шатофьер рассмеялся.
За последние семь лет внешне Эрнан сильно изменился — вырос, возмужал, из крепкого рослого паренька превратился в могучего великана, стал грозным бойцом и талантливым полководцем, — но о переменах в его характере Филипп мог только гадать. Первый из его друзей был для него самым загадочным и непрогнозируемым человеком на свете. Шатофьер имел много разных лиц и личин, и все они были одинаково истинными и одинаково обманчивыми. Хотя Филипп знал Эрнана с детских лет, он каждый раз открывал в нем что-то новое и совсем неожиданное для себя, все больше и больше убеждаясь, что это знание — лишь капля в море, и уже давно оставил надежду когда-нибудь понять его целиком.
Вскоре Эрнан принял в свои руки бразды правления всем гасконским воинством. По представлению Филиппа герцог назначил Шатофьера верховным адмиралом флота, а отец Симона, Робер де Бигор, уступил ему свою шпагу коннетабля Аквитании и Каталонии в обмен на графский титул. Как старший сын новоиспеченного графа, Симон де Бигор автоматически стал виконтом, что дало насмешнику Гастону д’Альбре обильную пищу для разного рода инсинуаций. В частности, он утверждал, что таким образом Филипп, опосредствованно через отца, компенсировал Симону некоторые неудобства, связанные с ношением на голове известных всем предметов. И хоть упомянутая сделка носила чисто деловой характер, Филипп все же отдавал себе отчет, что в едких остротах Гастона была доля правды...
Спустя неделю после первой ночи с Амелиной Филипп волей-неволей вынужден был признать, что до сих пор заблуждался, считая Бланку, а затем Нору лучше всех на свете, и пришел к выводу, что никакая другая женщина не может сравниться с его милой сестренкой. Амелина готова была молиться на Филиппа, ее любви хватало на них обоих, с ней он познал то, чего не смогла ему дать даже Луиза — ощущение полной, почти идеальной гармонии в отношениях мужчины и женщины.
Луизу Филипп любил пылко, неистово, самозабвенно — как и она его; но между ними нередко возникали недоразумения, у каждого были свои интересы, разные, подчас диаметрально противоположные взгляды на жизнь, и они даже не пытались согласовать их, привести хоть к какому-нибудь общему знаменателю. Глядя с расстояния шести лет на свою супружескую жизнь, повзрослевший Филипп порой поражался тому, какая она была однобокая, однообразная. Они с Луизой были очень юны, почти что дети, и видели в любви только игру — интересную, захватывающую игру, играя в которую, надлежало отдавать всего себя без остатка. А поскольку самым интересным из всего прочего была, по их мнению, именно физическая близость, то любились они до изнеможения, и каждый день, просыпаясь, уже с нетерпением ожидали наступления ночи, чтобы со свежими силами отдаться любовным утехам.
С Амелиной у Филиппа все было иначе. Он знал ее с пеленок, они росли вместе, понимали друг друга с полуслова и даже без слов, между ними никогда не было секретов, нередко они разговаривали на такие щекотливые темы, что у Филиппа просто не повернулся бы язык заговорить об этом с кем-либо другим. Для них не имело значения, день сейчас или ночь, в постели они или вне ее, — им всегда было хорошо вдвоем.
Иногда в голову Филиппа закрадывались мысли, что, может быть, это и есть настоящая любовь, а с Луизой у него было лишь пылкое детское увлечение... Но когда он вспоминал прошлое, сердце его так больно ныло, так тоскливо становилось на душе, что не оставалось ни малейшего сомнения: на самом деле он любил Луизу. Их любви явственно недоставало взаимопонимания, гармонического единства, эмоциональной насыщенности и разнообразия, но это чувство, безусловно, было первичнее, глубже, основательнее, чем то, которое связывало его с Амелиной. Смерть Луизы принесла ему не только душевные страдания, но и причинила самую настоящую физическую боль, будто он потерял частичку самого себя, своей плоти. Филипп прекрасно понимал, что если бы умерла Амелина, он бы так не страдал. Потому что не любил ее по-настоящему и, по правде говоря, не хотел бы полюбить. Филипп боялся (кстати, небезосновательно), что в таком случае он окончательно искалечил бы Симону жизнь, полностью, а не только частично, отняв у него жену.
Филиппу и так не давали покоя угрызения совести — ведь Симон был его другом, одним из трех самых близких его друзей. Время от времени, сжав волю в кулак, он предпринимал попытки прекратить свою связь с Амелиной, однако все его героические усилия пропадали втуне. Всякий раз Амелина разражалась рыданиями, называла Филиппа жестоким, бессердечным эгоистом — а это было выше его сил. Он ничего не мог противопоставить женским слезам, тем более слезам своей милой сестренки, и уступал ей, мысленно упрекая себя за беспринципность и в то же время радуясь, что Амелина вновь окажется в его объятиях.
В этих обстоятельствах следует отдать должное Симону. Особым умом он не отличался, но и не был самодуром и никогда не обманывался насчет истинных чувств Амелины. За время, прошедшее от получения известия о прибытии Филиппа до его коронации, Симон почти смирился с мыслью, что рано или поздно жена изменит ему. Но когда это случилось, он поначалу вел себя, как сумасшедший, рыдал, как малое дитя, на все заставки проклиная мир, в котором живут эти неблагодарные и вероломные создания — женщины. Сгоряча он решил немедленно уехать с Амелиной из Тараскона, но едва лишь заикнулся об этом, как она закатила истерику и напрямик заявила, что скорее умрет, чем расстанется с Филиппом. Тогда Симон понял, что если и дальше будет настаивать на своем, то вообще потеряет жену, которую беззаветно любит, и предпочел делить ее с Филиппом, выбрав из двух зол меньшее. Он даже проявил несвойственное себе