словно хотел сострить. И это был единственный намек на заключение леди Харман.
Сэр Айзек был в домашнем костюме из шерсти ламы, его больная нога была накрыта очень красивой и пышной меховой полстью. Самые лучшие, яркие подушки Юфимии были подложены ему под спину. Вся мебель была переставлена ради его удобства. У изголовья, под рукой, стоял столик с отборными лекарствами, медикаментами, снадобьями, укрепляющими средствами, новейшие развлекательные книжки валялись на полу между столиком и диваном. В ногах у сэра Айзека стоял перенесенный сюда из спальни столик Юфимии, а на нем лежали письменные принадлежности, оставленные стенографисткой, которая писала письма под его диктовку. Три черных кислородных баллона и другие приспособления в углу показывали, что затрудненное дыхание сэра Айзека облегчали кислородом, а для услаждения взгляда по всей комнате в изобилии были расставлены цветы, привезенные из Лондона. И, конечно, здесь были гроздья винограда, эти сказочные дары юга.
Все это служило фоном для сэра Айзека, который в ореоле своей собственнической страсти красовался на переднем плане картины. Когда мистера Брамли провели наверх, Снэгсби накрыл столик у дивана и подал чай, едва ли заботясь о еще чьем-либо удобстве. И сам сэр Айзек держался с уверенностью и самонадеянностью человека, совершенно оправившегося от потрясения. Какие бы он ни пролил там слезы, он добился своего и уже забыл о них. «Элли» принадлежала ему, и дом и все вокруг тоже принадлежало ему — один раз, когда она подошла к дивану, он даже обнял ее, не стесняясь проявить свои собственнические чувства, — и настороженная подозрительность его последней встречи с мистером Брамли теперь сменилась выражением хитрого и затаенного торжества над предугаданными и предотвращенными опасностями.
Пришла мать сэра Айзека, крепкая, смуглая, уверенная в себе, и при виде ее у мистера Брамли мелькнула мысль, что отец сэра Айзека был, вероятно, совсем светлый блондин с длинным носом. Она была простая, энергичная и очень оживила разговор, который никак не клеился.
Мистер Брамли всячески избегал смотреть на леди Харман, так как знал, что сэр Айзек за ним следит, но он остро чувствовал, что она здесь, рядом, ходит по комнате, разливает чай, как примерная жена. Она теперь прежде всего казалась примерной женой, и это было ему очень неприятно. Разговор вертелся главным образом вокруг Мариенбада, изредка отклоняясь в сторону и снова возвращаясь к этой теме. Миссис Харман несколько раз дала понять, что состояние сэра Айзека внушает серьезные опасения.
— Мы очень надеемся на лечение в Мариенбаде, — сказала она. — Мне кажется, все будет хорошо. Вот только оба они никогда еще не были за границей и не знают иностранных языков, так что им трудно будет объясниться.
— Чего там! — проворчал сэр Айзек, бросив на мать недовольный взгляд, и заговорил на языке лондонских предместий, видно, ее присутствие напоминало ему молодость. — Все сойдет хорошо, мамаша. Нечего киснуть.
— Конечно, с ними будет человек, чтобы присматривать за вещами, они поедут вагоном «люкс» и все такое, — объяснила миссис Харман не без гордости. — Но все же это не шутка: ведь он болен, и оба, уверяю вас, сущие дети.
Сэр Айзек вмешался в разговор с грубой бесцеремонностью и прервал эти излияния, осведомившись о почве в лесу, где нужно было расчистить и выровнять место для теннисных кортов.
Мистер Брамли старался изо всех сил не уронить достоинства светского человека. Он глубокомысленно рассуждал о песчаной почве, дал очевидный, но полезный совет, который мог пригодиться во время путешествия по континенту, и старался не думать, что эта милейшая, нежнейшая, красивейшая женщина в мире безнадежно обречена на такую жизнь. Он избегал смотреть на нее, пока не почувствовал, что неловко так подчеркнуто смотреть в сторону. Зачем она вернулась к мужу? Отрывочные фразы, которые она сказала внизу, всплыли в его памяти. «Я никогда об этом не думаю. Никогда об этом не читаю». Так поступила она с прекраснейшей любовью и с прекраснейшей жизнью! Он вспомнил неуместные и в то же время до нелепости точные слова леди Бич-Мандарин: «Как Годива», — и вдруг невольно заговорил о забастовщицах.
— Ваш конфликт с официантками уладился, сэр Айзек?
Сэр Айзек шумно допил чай и посмотрел на жену.
— Я вовсе не хотел быть жестоким, — сказал он, ставя чашку на стол. — Ничуть. Конфликт начался неожиданно. В большом деле невозможно уследить сразу за всем, особенно если голова другим занята. Как только у меня освободилось время, чтобы разобраться в этой истории, я все уладил. Просто обе стороны не понимали друг Друга.
Он снова посмотрел на леди Харман. (Она стояла позади мистера Брамли, так что он не мог ее видеть, но… как знать, может быть, их глаза все же встретились?)
— Как только вернемся из Мариенбада, — великодушно добавил сэр Айзек, — мы с леди Харман вместе займемся этим делом всерьез.
Мистер Брамли под тоном вежливого интереса скрыл, как неприятно ему это «вместе».
— Простите, я не совсем понял… Чем именно?
— Лондонскими официантками… общежитиями… и всем прочим. Это ведь куда разумнее всяких суфражистских затей, а, Элли?
— Очень интересно, — сказал мистер Брамли с притворным сочувствием. — Очень.
— И заметьте, если поставить это на деловую основу, — сказал сэр Айзек, вдруг став серьезным и проницательным, — если как следует поставить это на деловую основу, можно очень многое улучшить. В таком широком деле, как наше, этот результат естествен. Я очень этим заинтересовался.
И он присвистнул сквозь зубы.
— Я не знал, что леди Харман хочет принять в этом участие, — сказал он. — Иначе я занялся бы этим уже давно.
— Но теперь занялся, — сказала миссис Харман. — Всю душу вкладывает. Поверите ли, приходится все время ставить ему термометр, следить, как бы от работы у него температура не поднялась. — Тон ее стал рассудительным и откровенным. Она разговаривала с мистером Брамли так, будто ее сын был глуховат и не слышал. — Но это все же лучше, чем вечные волнения, — сказала она…
Мистер Брамли возвращался в Лондон в весьма расстроенных чувствах. Когда он увидел леди Харман, его страсть вспыхнула с новой силой, и, слишком хорошо понимая, что рассчитывать ему не на что, он испытывал искушение совершить что-нибудь отчаянное и нелепое. Эта женщина так покорила все его существо, что мысль оставить всякую надежду была для него невыносима. Но на что было надеяться? И он терзался ревностью, самой отвратительной ревностью, ревновал так, что вынужден был гнать от себя самую мысль о ней. Он с трудом сдерживался, чтобы не начать метаться по вагону. Мысли вихрем вертелись в голове в поисках выхода. И вдруг он поймал себя на том, что готов яростно и безнадежно восстать против самого института брака, который он всегда с достоинством и улыбкой защищал от всяких сторонников новшеств, неумеренных критиков и горячих юнцов. Раньше он никогда не бунтовал Страстный протест, поднимавшийся у него в душе, так его удивил, что он от бунта перешел к придирчивому исследованию происшедших в нем перемен.
«Я не против подлинного брака, — говорил он себе. — Я только против такого брака, который, как западня, влечет к себе почти неизбежно, так что все попадают в нее, а выхода нет, разве только разорваться на части. Выхода нет…»
Потом ему пришло в голову, что по крайней мере один выход для леди Харман есть: сэр Айзек может умереть!..
Он остановился, пораженный и испуганный собственными мыслями. Но, кроме всего прочего, ему хотелось знать, допускала ли когда-нибудь эту мысль о смерти сама леди Харман. Ну, конечно, иногда и у нее могла мелькать такая мысль, такая надежда. Затем он перешел к более общим размышлениям. Сколько на свете хороших, добрых, честных, порядочных людей, для которых чужая смерть — это избавление от тяжкого ига, возможность втайне желанного счастья, осуществление погибшей и запретной мечты! Как ночью при ослепительной вспышке молнии, человеческое общество вдруг представилось ему в виде множества пар, которые сидят в ловушках и каждый тайно мечтает о смерти другого.
— Господи! — сказал мистер Брамли. — К чему мы идем?
И, встав с дивана, начал расхаживать по тесному купе — он взял отдельное купе, — пока поезд,