мальчишки характером и видом совсем мальчишка. Что поделаешь, урождаются и такие.
— Ой, лышенько! Ой, дитятко! — только и твердила мать. — Так где же ты это время була? Шо робыла?
Саша пообещала рассказать все потом, после. А сейчас мать лучше бы поесть чего-нибудь дала да объяснила бы, как в таком глубоком подвале очутилась вместо той светлой комнаты с голубой люстрой. Смотрит Саша на мать и ждет ответа, а та стоит, худющая, босая, и вытирает слезы, а слов у нее нету.
— Ох! — вырвалось у Саши. — Сволочи!
Она решила, что это белые переселили сюда ее маму, но когда за ужином узнала, как на самом деле все получилось, то пригорюнилась и стала себя ругать, что не думала все эти месяцы о матери, не помогала ей.
Боже, а ведь как богато она, Саша, жила! И не столь даже богато, а как-то возвышенно, словно бы оторванно от земного, мелкого, скудного. Кружилась в каком-то сказочном водовороте событий, где все потрясающе интересно и не имеет ничего общего с бедностью и нищетой, с уважением и голодом.
На ужин Евдокия сварила суп с галушками из той самой муки, которую получила за светлую комнату с голубой люстрой. Мука, правда, белая, хорошая, крупчатка с двумя нулями или даже с тремя, — черт ее знает, Саша и глядеть на мешок не хотела, на эти нули, будь они прокляты вместе с этой хитрой парикмахершей, будь она тоже проклята! Зарубить бы ее, шкуру!
Но ведь есть другой мир, боже, совсем другой! Мир, где думают о детях и красоте, где командармы стихи пишут, где хотят сделать все человечество лучше, чем оно есть. Вспоминалась Саше недавняя поездка с Катей за питерскими ребятами, милые раздоры из-за того, что писать в дневнике, вспоминался добродушный матрос Прохоров, и все, все, что всплывало в памяти и касалось того чудесного мира, который ее прежде окружал, представало светлым и чистым!
Щемящая тоска сдавила сердце Саши и не отпускала всю ночь. Теперь она уже знала, что мать моет полы и стирает белье тифозных в здешней больнице, и хорошо еще, что есть хоть такая работа, а то жить нечем. Мать рассказывала, сколько горя и слез пролила не она одна с тех пор, как сюда пришли белые. И Саша теперь понимала, какой это ужас, когда по улице ходят врангелевские офицеры, казаки с нагайками и могут все с тобой сделать, а ты беззащитна.
Ночью Саша не спала, ворочалась с боку на бок и все думала, думала. Страшен был мир белых, их дела и все то, что они принесли в Таврию и сюда, в Каховку. Но подвал этот, сырой, как могила, эта нищета и тряпье вместо постели, эти босые черные ноги матери показались Саше самым тяжким из того, что на нее когда-нибудь сваливалось. Это то старое, ненавистное, против чего Саша всегда восставала всем сердцем.
Матери тоже не спалось, и среди ночи Саша у нее спрашивала:
— Мамо, ты тут Катю такую знала?
— Катю? Якую? Много же Кать.
Саша называла фамилию своей подруги. Нет, мать о такой не слыхала.
— Батя у нее артист.
— Ой, откуда же мне артистов знать? — слышался с кровати смешок матери, и Саша умолкала; в самом деле, как могла мать знать семью артиста? — А тебе она кто?
— Товарищ…
О Кате Саша вспоминала много раз, и дружба с ней тоже была для рыбацкой дочери знамением того нового мира, который там, за Днепром. И тянуло скорее, скорее вернуться в тот мир. Как ценила теперь Саша все, что ее там окружало! Все бы за это отдала.
Утром рано она сказала матери:
— Слушай, мамо, есть у тебя какие-нибудь штаны? Может, отцовские где-то завалялись?
Евдокия порылась в сундуке и вытащила из вороха старой одежды штаны покойного мужа, довольно еще хорошо сохранившиеся, сшитые на манер галифе из чертовой кожи. Саша надела их и сказала матери, что ей надо уходить.
— А куда ты, доча?
— Ну надо, мамо, и все. Ты не спрашивай.
— А когда ж ты вернешься, доча?
— Вернусь я, мамо, или живая с нашими, или совсем не вернусь. Я такой жизни не хочу! Я клятву этой ночью дала.
— Какую клятву, дитё мое?
— А такую, что не будет теперь от меня пощады белым. Будь здорова, мамо, и жди наших. Мы придем, увидишь!..
Саша выложила на стол часть денег, какие при ней были, отдала матери. Та заплакала, увидев, что Саша завязывает в узелок снятую с себя одежду, спросила:
— А это зачем берешь? Оставь, я в сундук сховаю. После еще пригодится тебе, доча.
— Одежа не моя, мамо. Должна отдать.
— Кому?
— Жила тут в Каховке одна рыженькая дивчина. Надо мне найти ее родных.
Мать опять заплакала, все поняла…
Саша выбралась по крутым кирпичным ступеням наверх из подвала и исчезла, растворилась в том мире, который теперь ее уже не так страшил. Недолго же побывала Саша Дударь девушкой. Надев штаны отца, она опять чувствовала себя Орликом, смелым и решительным бойцом из того мира, который был ей теперь милее всего на свете и за который она без сожаления отдала бы при случае всю кровь, капля по капле.
Чтобы понять, что дальше сделал Орлик, — мы опять будем говорить о нем, как и прежде, в мужском роде, — надо рассказать немного подробней о Каховке и тех местах, которые скоро станут театром боевых действий.
На правом берегу Днепра, как раз напротив Каховки, расположен небольшой городок Берислав.
Днепр здесь весною широк, могуч и действительно чуден. Сейчас, в июле, он, правда, поуже стал, местами обнажились песчаные отмели и не веет уже от воды свежестью первых месяцев лета. И не слышно звонких песен и гомона птиц в плавнях ни по ту сторону, ни по эту. Вечерами не собираются на берегу — ни на том, ни на этом — девчата и парни, не танцуют и не поют. И на лодочках не катаются. Пустынны и тихи берега. Мост был, его давно к черту взорвали, одни остатки видны на реке.
Фронт здесь. И тянется он вниз по Днепру до самого Херсона, а вверх по течению — к Никополю и Александровску, где река шумит и бурлит, обтекая пороги. Там Хортица, там когда-то Запорожская Сечь была. А здесь, у Каховки и Берислава, места степные, хлебные и такие пыльные, каких, наверно, нигде больше на свете нет. Таково, по крайней мере, мнение войск, окопавшихся по обе стороны Днепра.
Пыль в Каховке, пыль в Бериславе. В Каховке, где белые, прибрежные улицы крутоваты, как и в Бериславе, где стоят красные. Но Берислав расположен повыше, и для артиллерии здесь позиции получше, чем красные и пользуются. Садят и садят из орудий с правого берега по левому, туда, где за роем железных, черепичных и соломенных крыш Каховки упрятались в зеленых рощах среди плавней и хуторков позиции белых.
Того, что на военном языке называется передним краем, у белых, в сущности, нет. Есть у них раскиданные там и сям вдоль берега заставы, посты сторожевого охранения, отдельные очаги укреплений с пулеметными гнездами и колючей проволокой, но сплошной линии окопов нет. Издали, с бериславского берега, взглянешь, и кажется, что на том, каховском берегу, где белые, ничего нет, кроме сплошных плавней, камыша да раскидистых ив у самой воды. А берег весь в песке, и песок чистый, сыпучий, промытый до белизны днепровской водой и насквозь прокаленный жарким солнцем Таврии.
Теперь, зная это, мы можем вернуться к тому, что сделал Орлик.
Он решил, дождавшись темноты, переплыть реку. Стоит очутиться на том берегу — и ты у своих. Но как явиться к ним без оружия? Ведь спросят: где твоя шашка, где карабин? Куда дел? Растерял, чертов трус! Нет, без оружия Орлик не представится своим.
Целый день он ходил по Каховке. Из рассказов погибшей Ани он приблизительно знал место, где она жила. Дом нашел, но он оказался нежилым — сгорела от снаряда крыша, и родители Ани куда-то временно