Разве такого человека может что-нибудь устрашить?
Впрочем, сегодня я видела, как он нервничал, переговариваясь по телеграфу с начальниками еще не подошедших эшелонов его дивизий. Увы, быстрее быстрого наши дороги везти не могут…»
И вот еще запись, говорящая о личном, но касается она не самой Кати, а ее дружка:
«Все вдруг переменилось в судьбе Орлика за один день!..»
Что же произошло?
Был послеполуденный час, когда Катя проснулась и поглядела на стенные «ходики». Нет, на дежурство было еще рано собираться, за аппарат она засядет в семнадцать ноль-ноль. Поспать еще чуток, что ли? В последнее время Катя все свободные часы отлеживалась на своей койке в общежитии — смотрит в потолок, о чем-то думает, а устанет от дум, задремлет и порой во сне застонет.
Орлик ее не беспокоил, где-то пропадал. Иногда наведается, посидит у койки с полчасика, и был таков.
На штабном узле связи работали еще три девушки, и все они были уверены, что Орлик — сердечная симпатия Кати, и у нее всерьез спрашивали, не собираются ли они пожениться. Хороший, мол, парнишка и боевой кавалерист, его могут скоро командиром сделать. Отшучиваясь, Катя отвечала в таких случаях, что, конечно, они обязательно поженятся, но только у них уговор отпраздновать свадьбу в Крыму, когда белых вместе с Врангелем потопят в Черном море.
«Ходики» показывали четвертый час. В общежитии было душно, и Катю потянуло на воздух. Солнце закрывала какая-то сизая хмарь, к вечеру, наверное, будет дождь. И пора ему быть — такая сушь стоит в степи, все жалуются на пыль и жару.
Натягивая на себя гимнастерку, Катя ощутила в нагрудном кармашке что-то твердое. Что это? Вытащила и ахнула.
Из овала разбитого зеркальца на нее смотрел портрет Бориса. Портрет был вырезан из политотдельской листовки и аккуратно подогнан к рамке, а сзади все закреплялось стенкой из жести. Катя сразу поняла, чья это работа, поцеловала портрет и, растроганная, помчалась в мужское общежитие искать Орлика. И тут ее ждала новость: Орлик отчислен из кавалерии.
— Сам Уборевич вызывал его к себе на особый разговор, — сообщил дневальный.
У Кати перехватило дыхание.
— Да разве командарм здесь?
— Здесь. С утра еще.
— Почему же Орлик отчислен, не знаете?
— Как не знать-то? Все знают, и я знаю, хе-хе. Не кавалерист он, оказалось, а баба. Во какая штука, милая!
Хитро щурясь на Катю, дневальный проговорил еще:
— А ты-то что? Нешто не знала? Э-э! Знала ты!
Сердце у Кати колотилось, она ничего не понимала. «Ужас какой! — говорила она себе. — Ах, беда!» Но почему беда? Почему ужас? Одновременно с испугом и волнением Катя испытала нечто даже похожее на радость. Да не к лучшему ли это, Орлик, братик ты мой, вернее сказать — сестричка дорогая! Уж коли так, то так! Только бы ты сгоряча от обиды чего-нибудь не натворила, Сашенька, буду теперь так тебя называть!
Катя выскочила из общежития и пошла вдоль станции, сама не зная куда. Хотелось понять, что же, однако, произошло. «Особый разговор был…» Ха… О чем же?
Проще всего было вернуться, зайти к вестовому Эйдемана и порасспросить, в чем тут дело. Но в штабе сейчас шло совещание, и, понимая, как важно все то, что там решается, Катя совестилась отрывать людей разговорами личного характера. Да и хотелось сначала найти Орлика, а его нигде не видно было.
Что же случилось с Орликом?
К счастью, сам он рассказал об этом и, как часто бывало, когда наш герой брался за дневник, все начисто выложил, не таясь. Рубить, так сплеча, и коли уж на то пошло, то не криви душой. Что было, то было, крой правду-матку до конца. Так случилось и в этот раз.
Долго он, мы видели, не притрагивался к дневнику. У Кати тоже были перерывы, но куда покороче.
Итак, пришло время, настал час, когда сам Орлик не смог больше молчать, — и прекрасно! Смотрите, как занимательно и живо он все описал. Помните его рассказ, как он стал кавалеристом? Теперь рассказ пойдет уже о другом.
«Все! — читаем мы в дневнике собственное признание Орлика. — Кончилось мое мужское житье. Ввиду чего прошу считать недействительным все прежнее, то есть и то, что записано тут, и то, что не записано, а все равно пережито и зарыто в сердце. Уже я больше не конник, а санитарка полевого медсанотряда, а точнее говоря, сестричка милосердия, в каковой новой роли я остаюсь служить в нашей Красной Армии».
Дальше идет рассказ Орлика о том «особом» разговоре с командармом, который так интересовал Катю.
«Пишу, а слезы застилают мне глаза. Теперь я вроде женщина, могу себе позволить. Не от каприза же, не от пустой дурости, а от серьезной причины все-таки. Пишу это под влиянием Катиной теории, про которую особо доложу. Катя от меня не отходит, каждую минутку урывает, чтоб меня утешить и ободрить. А мне того не надо — ни того, ни другого. Вот только про теорию ее, видать, оно и стоит подумать.
А сейчас вот что.
Вчера, значит, дело было. Слышу — командарм Уборевич прибыл. Ну, думаю, значит, скоро дело будет, надо опять попроситься на передовую, не усижу я тут при штабе. Давно бы попросился, да жаль было Катю одну оставить по причине, из-за которой один я мог ей посочувствовать, а другие-то ничего не знают! Для Кати товарищ Б. был не просто «лохматый», а действительный «предмет души», как я уже писал, то есть писала. Но вчера судьба постучалась и в мои ворота. Да, теперь уже Катя мне сочувствует, а свою беду глубоко захоронила в душе.
В штабе часа полтора было совещание, потом, слышу, командарм Уборевич и наш Эйдеман собираются в Берислав на передовую. Ну, дело ихнее. И вдруг как раз за стиркой во дворе меня застает вестовой. А то, оказывается, меня уже поджидал горький сюрприз. «Иди, говорит, зовут!»
Удар судьбы, иначе не скажешь про то, что ждало меня в штабе. Но никого обвинять не имею права. Сама жизнь так распорядилась, и чтобы все понятно было, вернусь немного назад. Когда я после всех моих скитаний по тылам белых добралась до Берислава, до своих, куда приплыла ночью, вся мокрая, то сразу меня повели к начальству допрашивать. А я как переплыла? Плотик маленький сделала, на него камыш настелила и все трофеи офицерские сверху положила, в накрепко привязанной корзинке, которую сплела сама из того же камыша. Командир береговой охраны добрый такой, приветливый человек, все у меня выспросил как полагается, документы и трофеи забрал, потом говорит:
— Иди к печке обсохни, а я доложу о тебе по принадлежности. Ты молодец и будешь с наградой!..
Видят бойцы: сижу у печки и дрожу, одежа па мне мокрая, а я не раздеваюсь. И вот от жалости один боец приносит мне одежу на смену и говорит:
— На, хлопчик! Переоденься, пока высохнет твоя. Скинь ты ее, а то захвораешь.
И тычет мне в руки какие-то ватные штаны и старый китель. Ну, я отказалась, конечно. Так на мне все и обсохло. Потом покормили меня, и все шло хорошо, как вдруг наблюдавших за мною бойцов подозрение взяло, и решили они сами обыскать меня на всякий случай. Я не даюсь, они лезут, я и так и сяк, а они в самую настоящую борьбу пустились, и все на мне изорвали, ироды. Явился командир, и уже он тоже совсем не такой приветливый и добрый, каким был.
— Ты, — говорит, — почему не даешься обыск сделать? Мы обязаны. Ну, чего прячешь?
— Ничего, — кричу, — не прячу! Идите вы!
Я и клянусь, и божусь, и всеми святыми заверяю а веры мне нет. А командир, прежде такой добрый, теперь уже кулаком по столу стучит и грозится: