«Милый Орлик! Все-таки позволь тебе заметить, не «вертипрахи», а «вертопрахи». А в слове «колесо» только одно «с», даже если говорится об истории и других высоких материях. Затем вот что: никто не просил тебя касаться так называемого «предмета души». Сейчас это тебе, наверное, еще недоступно, а придет это чувство, и поймешь, что от женской доли не уйти.
А в целом скажу — ты все правильно описал; по-моему, у тебя есть дар историка, о чем, увы, я, бывало, мечтала еще в школе. Так хочется все умом обнять, описать, запечатлеть! Все, все!..
Пиши больше, Орлик, пиши, пиши! У тебя хорошо получается, я бы так не сумела, хотя бы ввиду… Но ладно, ладно!..»
Катя тут, как видим, что-то не договаривала, но, пожалуй, ей и не было надобности договаривать: Орлик, пока еще единственный читатель ее записей, и так все знал…
2
И вот тащится длиннющий теплушечный эшелон, грохочет, скрипит, сопит, фыркает, как живой, и все дальше увозит наших юных героев на север, а с ними добрую тысячу других пассажиров. Это были люди разных судеб, положений и устремленности, разных верований, взглядов и надежд. Каждый — со своей заботой, а может, и тоской, а то, возможно, и со своей особой тайной. Все, чем живы люди, жили и тогда, разумеется. Но как же маялись бедняги пассажиры этих переполненных теплушек, на которых еще с прошлой мировой войны стояли надписи: «40 человек, 8 лошадей». Теперь только и ездили в таких теплушках, снаружи красноватых, изнутри — темных, душных, сплошь заставленных нарами, до одури прокуренных и грязных.
Но маялись все одинаково — вот что утешало. Во всех теплушках было душно, всюду — тесно, везде — темно и накурено. Вот и мирились: ну что тут поделаешь, куда денешься, ехать-то надо, еще спасибо скажи, что местечко досталось; господи, все ж таки тебя везут!
Эшелон был не воинский; в ту пору привыкли всякий поезд называть эшелоном. Состав не разбери что: он и товарный, он и пассажирский; в одном вагоне — люди, в другом — какой-то груз с пломбой на двери, а вперемежку с теплушками — открытые платформы, груженные углем для Москвы и Питера, но тоже облепленные пассажирами, то есть по преимуществу бойкими тетками и бородатыми мужиками из невоеннообязанных, которых во всякую войну немало, да что от них проку-то: любая баба брала над ними верх. И лучшее место себе отвоюет, и уважать заставит, чтоб никакого нахальства не было ни с чьей стороны. Тесно-то тесно, темно-то темно, но достоинство тоже надо сохранять, и гляди, чтоб все было честь честью!
Один случай, правда, произошел. Как-то вечером Орлик и еще каких-то три дядьки резались при свете фонаря в дурачка, а Катя лежала на своих нарах и что-то записывала в дневник. И вдруг к ней, к Ласочке, пристал рыжий парень в тельняшке и с крестиком на здоровенной шее. И завязался эпизод: она, Катя, ему: «Отстань», а он ей: «Дай поцелую хоть разик». Она ему опять: «Отстань, дурачок», а он лезет. И тут Орлик, еще не кончив игры, у него хорошие козыри были, как бы сам себе сказал:
— Труби атаку!
— Чего, чего? — удивились его компаньоны по игре.
— Ничего, братцы. Это у нас в кавалерии команда такая есть.
Но видит Орлик, не отстает рыжий от Катюши, все лезет и, кроме ласковых слов вроде «ясочка», «тюря», «пампушечка», он еще ей и упреки бросает по-французски, мол, «мерси, не ожидал», и тут уж, бросив свои козыри, черт с ними, Орлик кинулся Кате на выручку. Подскочил, рванул рыжего за руку, и они очутились лицом к лицу и даже ближе — носом к носу.
…Это был обычный прием Орлика в драке: он становился вплотную, чуть не касаясь носом, к обидчику и в такой воинственной позе некоторое время в упор смотрел ему в глаза. Первым он драки не начинал. Стоит, смотрит не мигая и вдруг скажет:
— Другим разом, ладно?
— Что… другим разом?
— Зараз хочешь?
— Что — зараз?
— По сопатке схватить…
На этот раз Орлик повел себя иначе. Зевая, он перекрестил свой рот и ухо и сказал рыжему:
— Ты знаешь, чем от тебя пахнет? Старой лежалой кониной и самогонным дымом. Я эти запахи не люблю!
В теплушке грохнул смех. А рыжий, увидев у Орлика саблю, сник.
— Иди, иди, браток, — уже мирно сказал ему Орлик, — а то получишь атанде.
Катя заливалась, душилась от смеха, а Орлик, вернувшись к своим игрокам как ни в чем не бывало стал тасовать карты. Рыжий забился в закуток и больше к Ласочке не приставал. А когда попозже Орлик и она сидели рядышком и о чем-то разговаривали, один лысый пассажир в меховом жилете умиленно сказал:
— Живут душа в душу!
После этого случая Орлик стал общим любимцем теплушки, и ничего подобного уже не повторялось. Обращались пассажиры друг с другом по-хорошему, делились харчами, если кто имел лишнее, иногда песни пели, стоя у настежь раскрытой двери теплушки, а кто чинил одежду, кто сапог латал, кто разные истории рассказывал.
Вот так и ехали, и единственно, на что жаловались, это на невыносимо медленную езду. Душу выворачивали эти частые остановки, чуть ли не на каждой версте. За двое суток не миновали еще Александровска, а там впереди ведь еще Синельниково, Павлоград, Лозовая, Харьков и только где-то дальше начнутся просторы России. А пока все по Украине едешь, по безбрежным ее степям.
Едешь мимо то выбежавших на косогор, то укрывшихся в балке белых хаток да таящих живительный холодок старых верб у голубых озер и рек. Что за край! Смотришь, и хочется песню запеть, дивясь на эти красоты, и, казалось, особенно дорого в них то, что они — крепко устоявшиеся, как бы очищенные от всего лишнего и случайного, а тем более безобразного. Где среди поля уже подросших хлебов стоит одинокий дуб с раскидистой могучей кроной, там ему и должно стоять, без пего поле это так не радовало бы глаз. Где речка в причудливо извилистых берегах разрезала село надвое, там оно и должно было быть разрезано, а не где-нибудь в другом месте. Где зеленый лесок раскинул кудрявые рощи свои и полянки, там ему и стоять, очень кстати он здесь, в самый раз, лучшего места и не придумаешь, и не надо.
Мимо таких вот роскошеств природных тащился эшелон; кто бывал там, легко может себе представить, что открывалось глазам Орлика и Кати, а до остальных пассажиров нам пока дела нет.
Впрочем, одно общее можно было бы отметить: поголовно всех радовало, что хлеба добрые, просто замечательные; урожай, наверное, будет богатый, ну и слава богу, быть стране с хлебом. А то ведь за небольшую паляницу на станциях вон сколько запрашивают! Дерут здорово, черт бы их побрал, спекулянтов. А разве сравнишь то, что есть у здешних, с тем, что там, в Центральной России? Вот и надо запастись все-таки; переплачиваешь, да уж ладно, ведь дальше хлеба уже не купишь и за деньги. Только по карточкам, и то по четвертушке дают.
И еще — тоже общее для всех: опасались люди налета на поезд какой-нибудь банды, а вокруг тут банд всяких множество. Недалеко знаменитое Гуляй-Поле, становище армии батьки Махно, а что за армия? Одно название. Банда просто, хотя и многочисленная, со своими орудиями и пулеметами на тачанках, — сладу нет с ней. Страшным разбоем, грабежами и кровавыми погромами — вот чем славились махновцы. На словах их главарь выступал за «самостийность», за «вильну Украину», а творил самые черные дела; как только мог мешал борьбе Красной Армии с белыми, а на митингах истово клялся своим анархистским богом, что ничего общего с ними не имеет.