в петлице орден Золотого руна.
Другой овцой был Рихард фон Кюльман. Он родился в 1873 году в Константинополе. Достигнув высшего ранга в германском министерстве иностранных дел, он пережил гитлеровский режим и Вторую мировую войну и умер в 1948 году, оставив законченный манускрипт своих мемуаров{278}. Отец его служил директором турецких железных дорог, мать была дочерью известного немецкого писателя. Кюльман обладал блестящим умом и глубокими познаниями в области обществоведения, права и истории. Продолжительные идеологические поединки с Троцким в Брест-Литовске доставляли ему удовольствие, и он продлил бы их ради забавы. Но, как несколько позже писал Троцкий, генерала Гофмана эти упражнения не интересовали, и он «несколько раз клал свой солдатский сапог на стол, вокруг которого развертывались сложные юридические прения. Мы, с своей стороны, ни на минуту не сомневались, что именно сапог генерала Гофмана является единственной серьезной реальностью на этих переговорах»{279}.
Кюльман сперва занимал важные дипломатические посты в Лондоне, Стокгольме и Гааге, а затем был назначен послом в Турцию, откуда канцлер Георг Михаэлис, сменивший Бетман-Голльвега в июле 1917 года, отозвал его в Берлин. 5 августа 1917 года Кюльман возглавил министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе. «Как я уже указывал, — пишет он по поводу своего назначения, — с первого дня войны перспективы Германии вызывали во мне мало оптимизма… Я считал, что Центральные державы могли избежать поражения только заключив мир. По-моему, было бы удачей, если бы Центральным державам удалось выйти из этого гигантского испытания сил, не понеся территориальных потерь»{280}.
Было бы логичным, ввиду этого, если бы Кюльман приветствовал большевистский призыв к мирной конференции всех воюющих стран. Этому должны были способствовать политические события в Германии. 19 июля 1917 года германский Рейхстаг принял резолюцию, требовавшую мирного соглашения «без принудительных территориальных присоединений и политического, экономического или финансового насилия». Рейхстаг только вздыхал о мире, и ветер войны быстро унес этот вздох. Но мир был в воздухе. Повсюду ходили слухи о секретных мирных переговорах на высоком уровне. 6 апреля 1917 года в войну вступили Соединенные Штаты. Немецкие шансы на победу уменьшились, пессимизм Кюльмана увеличился. Его овечья шкура стала заметнее. Но в Брест-Литовске волки — фельдмаршалы и генералы — сорвали с него одеяние пацифиста и маску рождественского деда и заставили говорить голосом Исава. Он должен был их понять. «Я был коренным образом против каких бы то ни было уступок Франции в вопросе об Эльзас-Лотарингии», — пишет он о своей позиции в 1917 году{281}. Гинденбург и Людендорф занимали такую же позицию по отношению к Польше и Прибалтике. Кюльман надеялся удержать приобретения прошлой войны, генералы — завоевания этой. На заседании Коронного совета 11 сентября 1917 года, несмотря на сопротивление со стороны Людендорфа и Гинденбурга, Кюльман добился от императора Вильгельма полномочий прозондировать британское правительство касательно возможности мира при условии, что Германия освободит Бельгию{282} . Но 18 декабря 1917 года, на Коронном совете в ставке, в Крейцнахе, кайзер пошел на уступки Людендорфу и Гинденбургу и отверг предложенную Кюльманом политику самоопределения на оккупированных Германией землях Восточной Европы. Выиграли военные, а это означало Эриха фон Людендорфа, который был не только генерал-квартирмейстером германской армии, но и мозгом «деревянного титана», фельдмаршала Гинденбурга. Вместе они часто запугивали кайзера, угрожая, в случае необходимости, подать в отставку. Их последней картой был мир по немецкому диктату в Брест- Литовске и, в результате этого, победа на западе. Людендорф верил в победу. Ни Кюльман, ни Чернин не верили. Это отделяло штатских овец от военных волков в Брест-Литовске.
«Мое положение как главного представителя Германии на переговорах было чрезвычайно трудным», — признавался Кюльман{283}. Он должен был вести себя осторожно на переговорах, но не мог, потому что его внимание было приковано к Людендорфу и Гинденбургу, «двум полубогам», как он их называл, в крейцнахской ставке. Они были против советских предложений о самоопределении и эвакуации оккупированных территорий. «О том, что первым пунктом на немецком порядке дня было освобождение России от обязательств перед ее союзниками, — пишет Кюльман, — полубоги в Главной ставке не имели, очевидно, ни малейшего понятия»{284}. У них был совсем другой угол зрения. Говоря о Брестских переговорах, Людендорф утверждал: «Важно только то, чтобы их ход дал нам возможность наступать (на Западе) и обеспечил благоприятное для нас завершение этой титанической борьбы… чтобы мы избежали трагедии поражения… 25 декабря граф Чернин объявил от имени четырех союзников о своем согласии с русскими предложениями о мире без принудительных аннексий и контрибуций… Право на самоопределение было сформулировано неясно и не в согласии с германскими интересами… Ничто не соответствовало решениям, принятым (на Коронном совете в Крайцнахе. —
События происходили так быстро, что к тому времени как в «порыве радости» по поводу рождественской декларации Центральных держав «сотни тысяч рабочих и солдат вышли на улицы Петрограда демонстрировать в честь демократического мира»{286}, советская делегация вернулась из Брест-Литовска и привезла печальные вести о германском заявлении от 28 декабря.
Через несколько месяцев после Брест-Литовска Троцкий спрашивал себя: «…на что собственно рассчитывала германская дипломатия, предъявляя свои демократические формулы только затем, чтобы через 2–3 дня предъявить свои волчьи аппетиты?» Он заключает, что рождественское заявление Чернина было сделано «по инициативе самого Кюльмана». «Секрет поведения дипломатии Кюльмана состоял в том, — думает Троцкий, — что этот господин был искренне убежден в нашей готовности играть с ним в четыре руки. Он рассуждал при этом приблизительно так. России мир необходим. Большевики получили власть благодаря своей борьбе за мир. Большевики хотят держаться у власти. Это для них осуществимо только при условии заключения мира. Правда, они связали себя определенной демократической программой мира. Но зачем же существуют на свете дипломаты, как не для того, чтобы выдавать черное за белое. Мы, немцы, облегчим большевикам положение, прикрывши наши хищения декоративными формулами… Кюльман надеялся другими словами на молчаливое соглашение с нами: он возвратит нам наши хорошие формулы, мы дадим ему возможность без протеста заполучить в распоряжение Германии провинции и народы»{287}. Такое же предположение высказал Карл Радек{288}.
У Кюльмана, возможно, действительно были такие мысли. Может быть, он думал, что ввиду своих затруднений большевики будут вынуждены санкционировать быстрый поворот, случившийся в переговорах между Рождеством и 28 декабря. Гораздо более вероятно, что отара овец, к которой принадлежали Кюльман, Чернин, Гертлинг и многие другие германские и австро-венгерские штатские политики, а может быть и австро-венгерские военные, видела в успехе Брестских переговоров большой шаг к достижению мирного соглашения без победы на Западном фронте, но вынуждена была подчиниться двум «полубогам», деревянному и стальному, считавшим, что переговоры должны приблизить военный триумф на западе.
Это понял президент Вильсон.
Обращаясь к Конгрессу 8 января 1918 г. с речью о 14-ти пунктах, Вудро Вильсон сказал: «Русские представители (в Брест-Литовске) не только изложили с полной ясностью те принципы, на которых они будут готовы заключить мир, но и дали столь же ясную программу конкретного применения этих принципов. Представители Центральных держав, со своей стороны, предложили такое соглашение, которое,