следующему: удержание политической власти русским революционным правительством и развитие государственной промышленности, но никаких попыток революционного, социалистического преобразования всей страны, включая и сельское хозяйство, пока революция на Западе не придет на помощь России и не проложит пути к социализму в международном масштабе. В перманентной революции Троцкий видел ответ на преждевременную революцию. Ленин тоже ожидал спасения от Европы. Но он никогда не думал, что революция может прийти раньше времени.
В слабо развитой стране всегда бывает слабо развитый правящий класс, — свой или иноземный, — который в трудную минуту (мировая война и ее последствия, колониальные волнения и т. д.) может быть вынужден сдать территорию слишком слабую или слишком бедную для дорогостоящих социальных преобразований. Отсталая и слабая Россия созрела для насильственной революции, но не для социализма. Так оценивал Троцкий перспективы России до 1917 года. А когда комиссар по иностранным делам Троцкий приехал в 1918 году в Брест-Литовск, чтобы сбить с толку и вызвать на борьбу генералов кайзера, советская Россия была слаба.
Ленин писал без конца, но не был литератором. Троцкий любил слова. Он понимал значение слов в революции, когда с помощью их можно было развеять отчаяние и вселить в сердца надежду. Он знал, как слабы слова перед лицом «старой расы Гинденбургов, Мольтке, Клуков — наследственных специалистов в деле массовых убийств». Он был слишком умен, чтобы тратить энергию на пропаганду среди генералов и фельдмаршалов. Вместо этого он сосредоточился на другой задаче: положить конец империалистической войне, начав гражданские войны во всех враждующих странах. Ленин сформулировал эту идею до большевистской революции. Эта революция показала, как вывести одну страну из войны. Троцкий хотел, чтобы другие народы последовали примеру России. Такова была его сильнейшая карта, его прекраснейшая иллюзия, когда в январе 1918 года он подъезжал к Брест-Литовску.
За несколько недель до этого Троцкий объявил перед петроградским Советом, что немецкое и австро-венгерское правительства согласились на переговоры под давлением народных масс. В этом утверждении была доля истины, в особенности что касается Австро-Венгрии. Но естественное желание Берлина и Вены изъять Россию из числа своих противников кажется куда более удовлетворительным объяснением их готовности заключить перемирие. Пока подписанный договор оставлял Россию пассивной, все немецкие усилия могли быть направлены на один фронт, на котором немецкие военачальники надеялись весной продвинуться к Ла-Маншу и достичь окончательной победы. После первого русского предложения о перемирии Людендорф связался по телефону с генералом Горфманом на восточном фронте. «Но можно ли вести переговоры с этими людьми?»
«Да, — отвечал Гофман, — переговоры вести можно. Вашему превосходительству нужны войска, и эти войска вы получите в первую очередь»{305}.
Вот почему немцы уселись за стол с русскими в Брест-Литовске. Но коммунисты, даже такие искушенные, как Троцкий, не говоря уже о глупой разновидности их, выведенной позже, никогда не смогли найти иной причины для разумных действий со стороны иностранного правительства, кроме «давления народных масс». Троцкий верил, что, отточив с помощью своего красноречия это демократическое орудие, он сможет обеспечить победу диктатуры в России. Здесь говорило не только личное его тщеславие. Это убеждение разделяли многие большевики.
Большевики носили шоры, помогавшие им идти вперед, пока они не увязли по глаза в терроре и лжи. Троцкий носил с собою и бинокль. С его помощью он обозревал западную часть горизонта, видя только то, что хотел: спасительную революцию. На этом видении была основана его политика. Оно наполняло его отвагой. Журналист, всего несколько месяцев как покинувший шумные и прокуренные кафе нью-йоркской Ист Сайд, он высокомерно бросал вызов германским генералам, чувствуя не только, что за ним право и будущее, но что и он сам генерал, командующий восстающим пролетариатом континента. Это чувство давало ему силы.
По прибытии в Брест Троцкий «заточил советскую делегацию в монастырь», как выражается Гофман, запретив совместные трапезы с представителями Австро-Венгрии, Германии, Болгарии и Турции и личные разговоры с ними. Нельзя было одновременно брататься с императорскими сановниками за обеденным столом и с простыми солдатами в промерзших окопах, весело ужинать с генералами и призывать к их свержению. Отношения в Брест-Литовске стали холодными и формальными. Договаривающихся разделяла пропасть, они были врагами. Воинствующий коммунизм стоял лицом к лицу с организованной военщиной. Буря восстания громыхала вокруг скалы реакции. Два мира столкнулись в разгромленном городе.
Время для переговоров прошло. В поединке между безоружными революционерами и тевтонскими военачальниками была исключена возможность уступок со стороны последних. Первоначальная советская программа международной конференции представителей всех враждующих стран была мертворожденной. Поэтому последствия мира должны были благоприятствовать Германии. Уравнение сил, конечно, не изменилось бы от вычитания нуля, которому равнялась боеспособность русской армии. Но что, если бы кайзер воспользовался естественными ресурсами России и ее рабочей силой? Мир по Черчиллю, то есть сделка между воюющими лагерями за счет России, повлек бы за собою не менее зловещие последствия: Германия, уже ставшая сильнейшей державой мира, оправилась бы от войны, навела порядок в России и снова, как в 1914 году, обрушилась на западные государства. Поэтому, что бы ни говорил Вильсон, западные союзники не были склонны заключить мир без победы. Германские же милитаристы, видя Россию повергнутой, стали еще более наглыми. Все это предвещало заключение в Бресте сепаратного мира, выгодного для Германии.
Оставшись в Брест-Литовске наедине с кайзэровским колоссом, большевики испытывали двойственное чувство. Их, как всегда, гипнотизировала немецкая аккуратность и высокие боевые качества германской армии. Не обладая сведениями о военном потенциале Америки и недооценивая выносливость Запада, советские вожди были уверены, что Четверной союз одержит победу над англо-франко- американской коалицией, не только во время Брест-Литовских переговоров, т. е. в первой четверти 1918 года, но и гораздо позже, в сентябре 1918 года, за два месяца до капитуляции Германии. 27 августа Кремль подписал дополнительный Брест-Литовский договор с Германией, согласно которому, между прочим, Россия обязывалась уплатить Германии шесть миллиардов марок золотом, товарами и в виде долговых обязательств. В августе и сентябре Советы, все еще завороженные Германией, отправили в Берлин на 120 миллионов зол. рублей золота (около 60 миллионов долларов), чудовищную сумму по тем условиям, в которых находилось правительство Ленина — Троцкого. Но лицом к лицу с грозным, закованным в броню германским Голиафом большевистский Давид надеялся, что единственный камень в его праще, революция, отыщет незащищенный висок гиганта и сразит его.
Подъезжая к Бресту в поезде Троцкого, Карл Радек, видный публицист и член советской делегации, разбрасывал листовки против войны и капиталистов среди охранявших полотно немецких солдат{306}. Когда конференция возобновилась, Троцкий потребовал, чтобы она была перенесена в нейтральный Стокгольм, откуда было бы легче сноситься с Западом по радио, телеграфу, почте и т. д., чем из Бреста. Троцкий хотел, чтобы конференция проходила «под стеклянным колпаком». «Упразднение тайной дипломатии, — писал он в заявлении от 22 ноября 1917 года об опубликовании секретных дипломатических документов, — есть первейшее условие честности народной, действительно демократической внешней политики»{307}. Центральные державы настаивали на том, чтобы местом переговоров оставался Брест.
Немцы тоже не упускали из виду пропагандную сторону переговоров. Они знали, что глаза мира были направлены на Брест-Литовск. Принц Макс Баденский, последний канцлер Второй империи, впоследствии писал: «28 декабря 1917 года мы допустили непоправимую ошибку: мы создали во всем мире и в немецких народных массах впечатление, что, принимая принцип самоопределения народов, мы, в отличие от русских, не были искренны и скрывали под этим лозунгом аннексионистские планы. Мы отвергли русское требование о свободном и ничем не стесненном плебисците оккупированных областей на том основании, что курляндцы, литовцы и поляки уже самоопределились. Нам ни в коем случае не следовало считать произвольно созданные и расширенные территориальные советы полномочными парламентами»{308}. Штатские овцы Четверного союза хотели представить себя в лучшем свете по возобновлении переговоров.
Генералу Гофману, однако, скоро надоело слушать нескончаемые утомительные речи, лившиеся из уст сына еврейского землевладельца. «Началась, — вспоминает Гофман, — словесная битва между Троцким