Эдвардом, Эдвард с Леонорой — и пошло-поехало. Они уже не могли остановиться. Представьте: темные комнаты, полумрак, и ночи напролет говорят, говорят, все больше давая волю чувствам, не сдерживая эмоций. Ведь до чего дошло! Появляется вдруг среди ночи у Эдварда в спальне моя красавица, встает у него в ногах — представьте: длинные волосы распущены по плечам, и от падающего света ночника, горящего у него за спиной над кроватью, фигурка Нэнси кажется узкой полоской света, окруженной с обеих сторон тьмой. Только подумайте: молча, с разрывающимся от боли сердцем она, как тень, как призрак, внезапно предлагает ему себя — и для чего б, вы думали? — чтоб спасти его рассудок! А он — вообразите! — исступленно отказывается! И — говорит, говорит, говорит. О боже!
Но мне-то, гостю, наслаждающемуся спокойной, размеренной жизнью, окруженному вниманием молчаливых вышколенных слуг, чье заботливое отношение к моему фраку уже ласкало глаз, — мне-то, их безотлучному приятелю, они казались совсем другими: нежными, заботливыми, преданными. Они улыбались, вежливо выходили из комнаты, как положено, возили меня к знакомым, — одно слово, замечательные люди! Как же, черт побери, как, черт возьми, они ухитрялись делать вид, что ничего не происходит?
Однажды вечером за обедом Леонора объявила — она только что вскрыла телеграмму: «Завтра Нэнси отправляется к отцу в Индию».
Новость встретили молча. Нэнси не поднимала глаз, Эдвард сидел, уткнувшись в тарелку, — как сейчас помню, в тот вечер подавали фазана. Я ужасно расстроился — только собрался с духом, чтоб сделать Нэнси предложение, и надо же! Странно, конечно, что меня не предупредили об ее отъезде, но, возможно, у англичан так принято: их щепетильность выше моего разумения. Поймите, в ту пору я целиком доверился этой троице — Эдварду, Леоноре, Нэнси Раффорд, а еще — духу умиротворения, обитающему в старинных домах. Доверился так, как когда-то ребенком верил в любовь матери. Разговор с Эдвардом в тот же вечер вернул меня на грешную землю.
Оказывается, пока меня не было, произошло вот что.
Вернувшись из Наухайма, Леонора отпустила вожжи: она убедилась, что может доверять Эдварду. Согласен, это звучит странно, но для тех, кто сталкивался с нервными потрясениями, это не новость: судьба испытывает нас на прочность, готовит к самому худшему, но именно потом, когда напряжение спадает, мы оказываемся на грани срыва. Вдовы накладывают на себя руки после похорон, а не тогда, когда сидят ночами у постели тяжело больного мужа. Гребцы падают обессиленно на весла не во время изнурительного состязания по гребле, а под самый конец, когда гонка окончена. Точно так же и Леонора.
Сколько раз она проверяла себя по одной ей знакомым ноткам в голосе Эдварда, по тому, как тяжело и пристально смотрел он на нее налитыми кровью глазами, вставая из-за обеденного стола в гостинице в Наухайме, пока не убедилась: Нэнси в полной безопасности. И защитой несчастной девочке — не что иное, как нравственные принципы Эдварда, его кодекс чести, понимание, что с его стороны было бы слишком низко приударить за Нэнси. Леонора знала, что может быть спокойна за девочку: Эдвард не опасен. И в этом она была абсолютно права. Опасность исходила от нее самой.
Она потеряла бдительность, расслабилась, водоворот событий подхватил ее и закружил все стремительней. Возможно, вы решите, что, почувствовав, впервые в жизни, свободу от сдерживающих начал своей веры, она принялась действовать, как ей подсказывали ее инстинктивные желания. Не знаю, что именно произошло: потеряла ли она себя, выбрав такую линию поведения, или же, наоборот, впервые в жизни обрела свое природное «я», стоило ей чуть-чуть снизить планку требований, условностей, традиций. Она разрывалась между сильным чувством материнской любви к девочке и не менее острой ревностью — по-женски она понимала, что дорогой ей человек встретил единственную, неповторимую и последнюю в своей жизни любовь. В ней боролись несколько чувств: презрение, что он не устоял перед этой страстью, жалость за страдания, на которые он себя обрек, и уважение за его решимость удержаться и ничем не запятнать свою честь, — это последнее чувство было не менее сильным, чем два других, но признаться в нем — очень важный момент! — Леонора отказывалась.
Загадочная штука — душа человеческая. Кто знает, может, Леонора скрыто ненавидела Эдварда за проявившуюся в нем, так сказать, под занавес добродетель? Не исключено, если принять во внимание дальнейшее развитие событий. По-моему, она даже искала повод начать презирать его. Она понимала, что теперь-то уж потеряла его навсегда. А раз так, пусть страдает, мучается. В конце концов, не выдержит и пусть катится к чертям — всем им, безвольным, туда дорога. А ведь могла поступить совсем иначе. Чего проще — отослать девочку на время к друзьям, причем самой отвезти ее туда, найдя подходящий предлог? Конечно, это ничего не решило бы, зато это был бы достойный ход. Но в ту пору Леонора уже не могла здраво мыслить.
Она то принималась его жалеть — и действовала соответственно, то начинала ненавидеть — и тогда только ненависть руководила ее поступками. Она задыхалась — так рыба, выброшенная на берег, судорожно ловит ртом воздух или больной туберкулезом задыхается от недостатка кислорода. Ей безумно хотелось кому-нибудь открыться, излить душу. И она выбрала в качестве наперсницы девочку.
Возможно, ей было так удобнее. Она редко с кем откровенничала — даром что молчунья, человек очень закрытый. Близких подруг у нее вообще не было, если не считать миссис Уиллен, жену полковника, ту, что дала разумный совет насчет Дольчиквиты, да еще нескольких духовников, которых она знала с детства. Но жена полковника была далеко — на Мадейре, а духовников Леонора с некоторых пор избегала. В ее альбоме для визитеров стояло не меньше семисот имен, а поговорить по душам было не с кем. Истинная госпожа Эшбернам, хозяйка Брэншоу-Телеграф.
И вот эта великая женщина, владелица Брэншоу, целыми днями валялась в постели у себя в просторной, светлой, великолепной спальне, обставленной обитой ситцем мебелью в стиле «чиппендэйл»,[69] украшенной портретами покойных Эшбернамов кисти Зоффани[70] и Зуккеро.[71] Она заставляла себя встать только в том случае, если был намечен визит, и то, если ехать было недалеко, предоставляя Эдварду отвезти их с Нэнси до ближайшей развилки, где их встречали, или же прямо до соседей. Обратно возвращались порознь: она правила двуколкой, а Эдвард с девочкой ехали верхом. Леонора в ту пору верхом не ездила — замучили мигрени. Каждый шаг кобылы отзывался мучительной болью.
Зато двуколкой она правила уверенно, с улыбкой поглядывая сверху вниз на Гиммерсов, Фроунсов и Хедли Сетонов. Прямехонько восседая на козлах, она ловко бросала пенсы мальчишкам, кидавшимся со всех ног открывать перед ней ворота. Время от времени нагоняла Эдварда с Нэнси, мчавшихся наперегонки с борзыми, махала им рукой, бросала приветственную фразу: «Удачи вам!», и голос ее, высокий, чистый, разносился далеко окрест.
Несчастная одинокая женщина!..
Было, правда, и в ее жизни утешение: Родни Бейхем, сосед-помещик, встречая Леонору, неизменно провожал ее долгим взглядом. Три года прошло с тех пор, как она попыталась — безуспешно — завязать с ним роман. И все равно он, похоже, не оставил надежду: бывало, подъедет к ней зимним утром, скажет «Здравствуйте!» и смотрит на нее не то что умоляюще, а с готовностью: «Вот видите, я все еще, как говорят в Германии, к В. У. — к вашим услугам».
Это радовало. Не то что бы она подумывала возобновить отношения — просто приятно было знать, что есть в этом мире хоть одна преданная душа и принадлежит она симпатичному господину в спортивных бриджах. И, потом, это означало, что она все так же хороша собой.
Да, она по-прежнему была хороша. Сорок лет, а она все так же свежа, как в день окончания школы при святой обители: все те же формы, ни одного седого волоска, тот же блеск васильковых глаз. Конечно, она видела себя в зеркале, видела, что не изменилась, но мало ли — зеркала часто обманывают… Взгляд Родни Бейхема убеждал в обратном: зеркало не врет.
Вообще то, что Леонора ничуть не постарела, удивительно. Наверное, есть такой тип красоты и молодости, который создан для любования и в жизненных испытаниях оказывается поразительно стойким. Нет, это слишком вычурно сказано. Понимаете, если бы Леоноре выпало полное благоденствие, она скорей всего стала бы жесткой и властной. А так она поневоле настраивалась на действенно-сострадательный лад. А это редчайшее испытание. Нет, клянусь, Леонора, как всегда, ненавязчиво создавала впечатление искренней заинтересованности и сочувствия. Слушая тебя, она, казалось, одновременно вслушивается в