Чтобы убедиться в этом, достаточно один раз заглянуть в его письма — упоминаний о заднице в них больше, чем у маркиза де Сада и Баркова, вместе взятых. Но Сальери почти наверняка его не травил. Да, он пару раз отпускал в адрес Моцарта колкости, однако был и одним из немногих людей того времени, способных в полной мере оценить гениальность коллеги, и, наверное, она Сальери немного пугала. В общем, я что хотел сказать… короче, знаете что, ну его, этого Сальери. Не будем с ним связываться, идет? Вот и хорошо. Ладно. Перерыв окончен.
То был также год, когда в Лондон приехал довольно болезненный молодой человек по имени Карл Мария фон Вебер, — приехал, чтобы присмотреть за постановкой своей новой оперы «Оберон». Вебер стоял во главе дрезденского Немецкого оперного театра и даже в лучшие свои времена особым здоровьем не отличался. На самом деле, домой ему, хоть он того и не знал, вернуться было не суждено. «Оберон» имел у публики «Ковент-Гардена» огромный успех, однако Вебер через пару месяцев умер, а его преемником в Дрездене стал человек, имени коего еще предстояло составить весьма значительную веху. Рихард Вагнер! Пометьте это место закладкой[d].
Вообще в 1826-м случилось много чего интересного. Вели вернуться в Германию, то там почти наверняка очень приятно коротал время шестнадцатилетний Феликс Мендельсон — человек с очень, если правду сказать, подходящим для него именем[d].
Мендельсон происходил из семьи процветающей. Дед его, Моисей Мендельсон, был философом, и весьма почитаемым, Платоном своего времени, а отец, Шейлок Мендельсон, владел собственным банком, так что в детстве Феликс и его кузина Банко-Матильда Мендельсон вели невинные игры не в доктора и сиделку, а в бухгалтера и кассиршу. O Тем не менее молодому композитору приходилось сносить множество оскорблений — просто потому, что он был евреем. И такое множество, что когда отец его сообразил, сколь великое будущее ожидает сына, то немедля перешел в протестантство, добавив к своей фамилии «Бартольди», — хитроумный и тонкий маневр по части брендирования, который сделал бы честь и компании «Сникерс».
Феликс был классическим «маленьким гением» — в девять он уже выступал как пианист, в десять был принят в берлинскую Певческую академию, а ровно в двенадцать всегда приходил домой обедать. Еще не выйдя из подросткового возраста, он уже успел накатать две оперы, несколько симфоний и струнный квартет в придачу, а также научился сооружать, разбирать и снова сооружать из деталей «Лего» довольно сложного динозавра. В шестнадцать он не только обзавелся первыми прыщами, но и произвел на свет сочинение попросту поразительное, — говорили, что подобной зрелости не выказывал в этом возрасте и сам Моцарт. Что за сочинение? Увертюра к пьесе Шекспира «Сон в летнюю ночь».
И действительно, для шестнадцатилетнего юноши вещь замечательная — роскошное оркестровое письмо, легкость руки и зрелость, с возрастом создавшего ее композитора просто несоизмеримая. Однако, написав увертюру, Мендельсон на этом и остановился. Она оставалась не исполняемой и по преимуществу неизвестной лет шестнадцать-семнадцать. За это время Мендельсон обратился в признанного, превозносимого композитора, капельмейстера короля Пруссии, главу прославленной Лейпцигской музыкальной академии. Именно тогда король Пруссии, пылкий его поклонник и почитатель, уговорил Мендельсона приглядеться еще разок к его юношеской увертюре, может быть, добавить к ней несколько частей, чтобы получилась сразу и сюита, и музычка для пьесы. Феликс послушался, подсочинил кое-что, в общем, довел дело до ума. В число дополнительных пьесок входило милое маленькое скерцо и ныне прославленный/обесславленный «Свадебный марш», который вместе с еще не написанным тогда «Свадебным маршем» Вагнера звучит с тех пор в начале и конце практически каждой свадебной церемонии. Вернее сказать, звучал до конца 1960-х — в ту пору начались продолжающиеся и поныне рискованные эксперименты с музыкальным сопровождением этих церемоний. В результате сейчас новобрачная может величаво шествовать по центральному проходу церкви, сжимая побелевшими пальчиками руку своего разоренного отца, между тем как по всему нефу эхом отдается «Все, что я делаю, я делаю для тебя» Брайана Адамса в опрометчивом переложении для детской музыкальной доски. Впрочем, до этого пока не дошло. Можете надо мной смеяться, по у нас все еще год 1829-й.
Год у нас 1829-й, а дела обстоят следующим образом. Со времени, когда Мендельсон выдал на-гора увертюру к «Сну в летнюю ночь», мир несколько переменился. Что, вообще говоря, и не удивительно. Мы лишились Уильяма Блейка и Гойи, да, собственно, и лампа Хамфри Дэви[*] тоже загасла. На мировой арене Россия, Франция и Великобритания вознамерились объединенными силами намылить, так сказать, шею Турции. В самом деле, они буквальнейшим образом направили Турции ноту, ей-ей. Честное слово! Это такая же чистая правда, как то, что я люблю иногда облачаться в шальвары и архалук. Они направили Турции ноту. Турция вознамерилась повоевать с Грецией, ну и вот, три величайшие мировые супердержавы того времени собрались с силами и НАПРАВИЛИ ЕЙ НОТУ!
Ты, это, Турция, ты, знаешь, давай, того,
отвали, старушка. Вот так.
Что-то в этом роде. Нужно ли говорить, что турецкий султан выстлал этой нотой дно своего мусорного ведра и продолжал гнуть свое, как будто ее и не было. Тем временем Россия одолела в небольшой потасовке Персию и получила в виде трофея Эривань — или Армению. В Британии герцог Веллингтон стал премьер-министром — парнишка делал хорошую карьеру, — а Лондон получил новехонькую полицию. Кроме того, за последние три года вышло несколько недурных книжек. Дюма написал «Трех мушкетеров», Теннисон — свой знаменитый роман с продолжением «Тимбукту» (новые приключения Тима), который печатал «Спектейтор». Ну а если оставить в стороне мир литературы, так в Лондоне впервые начала выходить «Ивнинг стандард».
Вообще это было отличное времечко для всякого рода «первенцев» — для первых серных спичек Джона Уолкера; для первой оксбриджской гребной регаты Хенли; для первого словаря Уэбстера и для первого настоящего поезда — Джордж Стефенсон с его новым паровозом «Ракета» получает на соревнованиях в Райнхилле премию в 500 фунтов. А совсем в других местах еще один Джордж — правда, он почему-то называл себя Георгом, — на этот раз Джордж Ом, формулирует «закон Ома», который, э-э, который постанавливает, что, э-э, ну, в общем, там все больше про сопротивление. Про правило левой руки. Или его Флеминг выдумал? Короче, все больше про сопротивление. Да. И по-моему, там еще говорится, что оно бесполезно. Примерно так. Отлично.
Теперь вернемся в Париж, — похоже, французская столица быстро обращается в центр музыкальной вселенной, если, конечно, у музыкальной вселенной вообще имеется центр. Строго говоря, эпицентром, вероятно, по-прежнему остается Вена, однако и во Франции, в частности в Париже, да и в Италии тоже отмечаются значительные подземные, так сказать, толчки. Лондон? Ну, Лондон — это по-прежнему город, в котором человек, составивший себе имя в мире классической музыки, может заработать приличные деньги, однако по значительности он к уже названным местам и близко не подходит. Россини перебрался в Париж всего пять лет назад. Он уже вкусил от наслаждений Вены и Лондона и нашел, что Париж ему un реu[*] больше по вкусу. Россини прожил здесь около шести лет, потом уехал, чтобы вернуться на закате жизни — с несколькими своими «лебедиными песнями». Однако первый парижский период Россини совпал с окончательным расцветом его творческих сил. У него имелись в запасе «La Cenerentola» («Золушка»), «La Gazza Ladra» («Сорока-воровка»), «II Barbieri di Siviglia» («Севильский цирюльник») и «Semiramide» («Полуамиды» O, равно как и изрядное число пирогов с самой разной начинкой. Ободренный своей всемирной славой, Россини решил пальнуть во французов парочкой опер, которые отвечали бы их нынешним вкусам, — опер, написанных специально для того, чтобы порадовать парижскую публику конца 1820-х. Первой стала «Le Comte Ori» («Внебрачный тори» O, прошедшая достаточно хорошо и очень вежливо принятая. Впрочем, второй его попытке суждено было совершенно затмить первую — на деле она стала чем-то вроде музыкальной заставки, всплывающей в памяти при каждом упоминании о Россини.
Уже до неприличия богатый и понимающий, что пишет он лучшее из всего, когда-либо им