«Называйте меня лордом» Теннисона, а в новостях заграничных упоминалось о том, что пятидесятиоднолетний Антонин Дворжак получил пост директора Нью-Йоркской консерватории — подробную статью об этом см. в разделе искусства.
Если в этом самом разделе обреталось краткое описание жизни и карьеры Дворжака, оно могло выглядеть примерно так:
Дворжак родился в довольно заурядной деревушке Нелагозевес, стоящей точно на север от Праги. Отец его был деревенским трактирщиком и мясником, вся музыка, какую он слышал в свои ранние годы, была довольно заурядной — преимущественно народной. В шестнадцать лет его отправили учиться на органиста — ужасный, честно говоря, поступок, в отношении кого бы он ни совершался. Впрочем, Дворжак выучился также играть на скрипке, а заодно и на альте и со временем поступил в оркестр чешского Национального театра, музыкальным директором коего был не кто иной, как Сметана. В тридцать два Дворжак женился, а в тридцать три победил в австрийском композиторском конкурсе. Большая удача, хотя, по меркам великих композиторов, и несколько запоздалая.
В жюри конкурса заседал сам Брамс, на которого сочинение Дворжака явно произвело сильное впечатление. Эти двое крепко подружились, Брамс представил молодого композитора своему издателю, что стало важным шагом на пути к положению платежеспособного музыканта. Начиная с этого времени все у Дворжака шло хорошо. Скоро он стал профессором композиции Пражской консерватории, а ближе к интересующему нас времени — главой новой музыкальной школы Нью-Йорка.
Ну и в широмире музыкальных крутняков, как выразился бы лорд Стенли из Анвина[*], также случилась большая радость.
Чайковскому, который был всего на год старше Дворжака, удалось отогнать от себя меланхолию. Он отправился в поездку по Америке и с радостью обнаружил, что его превозносят здесь как некую живую легенду. Впрочем, в конце концов он до того заскучал по России, что все же уехал домой. Тем не менее недолгий прилив оптимизма породил легкую, веселую балетную партитуру. В основу ее легла небольшая сказка, которую написал некогда Эстонское Телеграфное Агентство Гофман, а сама музыка переполнена прелестными, пушистыми мелодиями, от блеска которых зубы ваши сами собой ПУСКАЮТСЯ В ПЛЯС, а рождественский свитер начинает ВОРСИСТО СВЕТИТЬСЯ. На нашу удачу, декорации этого маленького соцветия счастья — «Щелкунчика» — извлекают из театральных загашников под каждое Рождество и Новый год, и кажется, что радости этой никогда не будет конца. Жаль, конечно, Чайковского — его-то радость была лишь недолгой передышкой от мучительной, болезненной подавленности, наблюдая которую друзья композитора гадали, долго ли он еще протянет.
В том же году венских знатоков и ценителей музыки привело в бурный восторг первое исполнение новой симфонии Брукнера — Восьмой. Смешно, но, несмотря на возраст — а ему уже под семьдесят, — подлинным мастером Брукнера стали считать лишь после Седьмой. Что также и грустно, поскольку прожить ему оставалось всего четыре года. Его Восьмая, как того и ожидали люди знающие, походит на мамонта: исполнение ее занимает почти полтора часа — если, конечно, у дирижера не назначена где-то неотложная встреча. Вслед за медленной частью Седьмой, написанной в честь Вагнера, покойного идола Брукнера, Восьмая, с ее квартетом Вагнеровых туб и почти совершенным скерцо, также показывает нам в Брукнере верного ученика.
Поставьте два эти сочинения рядышком, и вы увидите огонь и камень, лед и пламень, божий дар и яичницу (насчет последнего не уверен, ну да ладно) — могучий молот Брукнера и орешек Чайковского. Для того чтобы слушать их в концерте, требуются и настроения-то совершенно разные. «Щелкунчик» — это такой изящный, наполненный совершенными маленькими мелодиями рейсовый пароходик, вы можете сесть на него на одной пристани и сойти на другой, а Восьмая Брукнера — скорее океанский лайнер, если уж вы поднялись на его борт, плыть вам придется долго. Сойти с него не удастся, зато в пути вас ждут роскошные, изысканные яства, способные всякого привести в совершенное упоение. Ну вот скажите, не полную ли чушь я несу? Впрочем, вы поняли, что я хотел сказать.
«Восемнадцатьдевятьтри независимоготруда с Кейромгардией и, натевам, франко(масонско?)русские дуальные-дуэлянты ныне душевно посоюзились. Приветебе Гензель, приветот хумпердинга Энгельберта — нихрена имена ГеннриБенцКарлаФорд и наоборот. Ладно, пошли к артнуворишам, поком тамколокол тамтамит: „Гуно загнулся, слышь, Колпорт, и с петриличайковичем не пить нам уже чайку“. В честном Манчестере водоканал по улицам поканал, и мтабеле метелят кого ни поймают. Ну а эта ваша леди Маргарет Скоттгольф есть баба не стоящая внимания на все времена».
Отлично. Ясно как день. Хотя позвольте мне все же растолковать одно особенно запутанное место этой литании бессмыслицы, а именно: «Гуно загнулся, слышь, Колпорт, и с петриличайковичем не пить нам уже чайку». Тут имеется в виду примерно следующее: «Гуно[d] умер (в 1893-м), зато родился Кол Портер, но, правда, и Петр Ильич Чайковский умер тоже». В общем, честно. Чтобы получить в 1893-м одного из величайших песенников всех времен, нам пришлось расстаться с Гуно и Чайковским.
В начале этого года Чайки съездил в Кембридж за степенью почетного доктора музыки, а недолгое время спустя продирижировал первым исполнением своей новой симфонии, Шестой, — продирижировал, скорее всего, одной рукой, поскольку другой крепко держался за маковку, дабы избавить слушателей из первого ряда от неприятных переживаний, вызванных упавшей им на колени головой. (Что ж, оно и впрямь было б ужасно, не правда ли? — подумайте хоть о том, сколько денег пришлось бы им снести в химчистку.) Свою Шестую симфонию он назвал «Патетической», и публика, присутствовавшая на первом исполнении, была ею более чем тронута. Впрочем, на этом мы задерживаться не станем.
Переберемся-ка лучше на остров Эллис, где недавно высадился Дворжак — и откуда, тоже недавно, отплыл домой Чайковский. Дворжак оказался здесь потому, что твердо решил переселиться в Америку. Дрожь пробирает, как подумаешь, что у него в багаже тоже лежал диплом почетного доктора музыки Кембриджского университета.
Итак. Сейчас 1893-й — знаю, знаю, я это уже говорил, — и два очень разных композитора показывают публике две очень разные симфонии. Насчет огня и камня я тоже уже говорил, но вот они вновь перед нами: две симфонии, решительно поднявшие головы над бруствером, словно желая показать и то, какой мешаниной стилей и звуков была на самом-то деле «позднеромантическая» эпоха, и то, как по-разному обошлась жизнь с их создателями. С одной стороны, у нас имеется Шестая Чайковского, «Патетическая», — с цитатой из православного заупокойного песнопения, — симфония, которую считают одним из величайших в этом жанре достижений и описывают словами самыми разными: «гомосексуальная трагедия», «пессимистичнейшее высказывание за всю историю музыки». С другой — Симфония № 9 Дворжака, «Из Нового Света», — с цитатами из негритянских спиричуэл и американской народной музыки, — симфония, переполненная оптимистической радостью перед новым началом жизни. «Патетическая» и «Из Нового Света» — одни их названия уже говорят нам все потребное. Через несколько месяцев впавший в депрессию создатель «Патетической» выпьет — как кое-кто уверяет, намеренно — стакан зараженной холерой воды и умрет. Через несколько лет оптимистичный создатель «Из Нового Света» вернется в Прагу, станет директором консерватории и пожизненным пэром австрийской «палаты господ».
Две симфонии, два композитора, с двумя ни в чем не схожими судьбами, но оба — могучие представители высокого романтизма, создающие просто-напросто фантастическую музыку. Не полное, но окончательное отсутствие чувства юмора — вот что такое наша жизнь.
Ух ты, какой, однако, неслабый скачок, — впрочем, я попросил бы почтенных господ читателей еще раз взглянуть на название этой книги.