Когда он пригнал Тимкину машину к своей, колонны уже не было видно. Острая тоска охватила его – тоска и неуверенность. Он заехал на километр-полтора вперед и снова, надев лыжи, пошел обратно – за второй. Он попробовал смеяться над собой: вот так шофер, на пешем ходу! Но смеха не получалось.
Когда он снова поехал, машина завязла в талом снегу и забуксовала. Он чуть не взвыл от злости. Он громко ругался, чтобы подбодрить себя звуком голоса. Он бился с машиной минут сорок, весь измокший от пота, пока ему не удалось вывести ее из ледяного болота. Езда успокоила его, но когда пришлось снова надевать лыжи и бежать за второй машиной, силы ему изменили. Бежать он уже не мог. И лыжи помогали плохо – налипал снег, они не скользили, а затрудняли ход. Он швырнул их в машину и пошел пешком.
Тяжело волоча мокрые, в разбухших валенках ноги, он думал только об одном: выдержать! Не сдать, пока не придет подмога… Позорище – взялся и не сделал… Две машины горючего… Горючего и так в обрез… Надо дотянуть…
В середине пути он покачнулся и привалился спиной к торосу. Ноги подгибались, в глазах прыгали река и небо, черная точка машины казалась то близкой, то бесконечно далекой.
«Отдохнуть?.. Так погиб и Колька». Он вдруг очнулся с этой мыслью и понял, что заснул. Сколько времени он спал? Наверное, несколько минут.
Он пошел снова, быстрым шагом, пересиливая дрожь в ногах и во всем теле.
Начало слегка темнеть. Вспыхнул огонек на правом берегу – лесозаготовки. Значит, восемь километров, десять – не больше… Главное – не упасть, не заснуть, не сдаться… Он боролся с усталостью, уже ни о чем не думая, сосредоточив все физические и духовные силы на последовательно сменяющихся действиях: шел, вел машину, пересаживался, снова шел, снова вел машину, снова шел…
Он увидел бегущих к нему людей только тогда, когда они были совсем рядом. Он сел на крыло своей машины и тупо смотрел, как пошли за другой машиной. Потом до его сознания дошло, что рядом с ним стоит Гриша Исаков.
– А ты зачем пошел? – сказал Епифанов. – Ты же больной.
Гриша не ответил, спросил: – Замаялся?
– Ничего, – сказал Епифанов.
Они подождали вторую машину и поехали.
Встречать их сбежались товарищи, друзья, начальники. Все знали о десятидневном рейсе, о найденном трупе, о героическом поступке Епифанова.
Епифанов искал глазами Лидиньку – ее не было. Ну, конечно. Ей уже сказали. Она в слезах, она даже не захотела встретить его…
Он возился у машины, ожидая, пока ее разгрузят, чтобы отвести в гараж, но начальник гаража оказался здесь. Он пожал руку Епифанову и сказал:
– Спасибо, друг! А теперь марш домой. Я сам отведу.
Епифанов кивнул и поплелся было домой, но ему как-то трудно было идти. Что ждет его? Какова будет Лидинька? Не оттолкнет ли она его?
Его остановила Соня Исакова. Она просто обняла его, похвалила за героизм и шепнула:
– А насчет Коли ты Лиде ничего не говори. Ее теперь нельзя волновать. Я всех предупредила…
Епифанов так ничего и не понял. Почему нельзя волновать? Может быть, Лидинька больна? Ну, конечно, больна, иначе она прибежала бы встретить.
Он мчался домой, забыв усталость. А навстречу ему выскочила в одном платке на плечах Лидинька, и первое, что он увидел даже в сумерках, были ее сияющие каким-то особенным светом глаза.
Ее руки обвились вокруг его шеи, ее губы целовали его, она что-то быстро, между поцелуями, говорила, что ее почему-то не пустили, – или не сказали ей, он не расслышал, – и она прильнула к нему, к его мокрой грязной одежде. Он хотел отстранить ее, потому что почувствовал себя рядом с нею отвратительно мокрым и грязным, но у него не было сил прервать это счастье, и они вместе вошли в комнату. Он все вглядывался в нее и не мог понять: то ли она действительно по-новому светится особой, небывалой радостью, то ли ему просто кажется.
Он уже лежал в постели, обмытый, переодетый и насильно уложенный Лидинькой, когда она подсела к нему и нерешительно сказала:
– А у меня для тебя новость…
И по тому, как она вспыхнула и потупилась, а потом быстро вскинула на него вопросительные, ждущие, каким-то совсем особенным женским выражением освещенные глаза, он сразу понял и вскрикнул:
– Правда? – и уткнул в ее ладони смущенное, гордое, счастливое лицо, так что ничего уже не надо было объяснять.
30
Уже неделю на строительстве работала комиссия из пяти человек. Они прилетели на самолете и в тот же день начали изучать состояние строительства. Они облазили все объекты, вечерами обходили бараки и шалаши, беседовали с комсомольцами, вызывали к себе по очереди лучших ударников, инженеров, мастеров.
Назавтра было назначено в клубе открытое партийное собрание с участием комсомольского и инженерно-технического актива.
Вернер осунулся, посерел. Он еще не знал выводов комиссии, но обычная самоуверенность покинула его, и то, что назревало в нем с ночи, последовавшей за убийством Морозова, теперь оформилось, – он сам себя осудил и снял с должности. Он уже не чувствовал в себе силы, необходимой для руководства большим делом. Он внутренне, для себя, решил вопрос. И завтрашнее собрание пугало его только потому, что он не знал, что, как, с каким настроением будут говорить люди. Он проработал с ними свыше десяти месяцев, и вот теперь он не знал их. Среди них были хорошие и плохие исполнители, хорошие и плохие работники. Но что они думают? Как относятся к нему? Какие обвинения они выдвинут? Он не прислушивался к их голосам, а завтра они будут судить его…
Он не мог ни работать, ни отдыхать. Он рано лег спать, отменив вечерний прием, но спать тоже не мог. Утром он пошел по стройке. Он любил ее, как свое детище. Он любил маленькую смешную первую электростанцию и гордые контуры второй, еще недостроенной. Знакомые силуэты строящихся цехов. Ряды невзрачных бараков. Ряды кургузых, заметенных снегом шалашей. Трубу лесозавода, торчащую над деревьями. Далекий дымок кирпичного завода. Он живо вспомнил летнее утро, когда загудел первый гудок в тайге. Он вспомнил свои радужные мечты о том, что правительственный срок будет сокращен намного, что недалек триумф, чествование, орден… Честолюбие?
Вернер оказался около шалашей и вдруг остановился, потрясенный. В лучах раннего солнца по дорожке между шалашами тихо двигались несколько сгорбленных фигур с палочками. Они осторожно передвигали распухшие, согнутые в коленях ноги. И они смотрели на него без злости, без презрения, но и без дружелюбия. Они не здоровались и не отворачивались, а шли навстречу и мимо, постукивая палочками, шаркая валенками по талому снегу. Он узнал двоих из них: одного он видел на монтаже первой электростанции, другой был известным силачом в бригаде лесогонов. Что? Что он сможет сказать сегодня в свое оправдание?
И вот настал час собрания. Председатель комиссии сказал краткое и суровое вступительное слово.
Вернер не захотел сесть к столу президиума. Он сидел внизу, у самого помоста, подтянутый, замкнутый, с неприятно-сухим выражением лица. Он смотрел в зал на сотни лиц и не встречал ни одного дружелюбного взгляда. Напротив него, с другой стороны помоста, сидела в группе комсомольцев Клара Каплан. Она заметила его взгляд, кивнула ему головой и сочувственно улыбнулась, – улыбка оскорбила его, как признание его слабости. Потом он увидел испуганный и преданный взгляд Кочанера. Вспомнил определение Клары – «бритое ничтожество». Он сердито отвернулся от Кочанера. Как он не понимал его раньше? Он ценил в нем идеально исполнительного, безотказного работника и только сейчас понял, что Кочанер – мелкий подхалим, карьерист и стяжатель, который всегда