Вернер прочитал телеграмму Гранатова – все на колесах. Отгружено мясо, лук, жиры, картошка, футбольные бутсы и одеяла.
После доклада говорили много и горячо. Клялись перенести все трудности, лишь бы увидеть вот здесь, в тайге, у неспокойного Амура, электрическую лампочку, мастерские, завод, корабли. От величия будущего слезы подступали к глазам.
Когда Соня с Гришей выходили под руку из клуба, Гриша вдруг споткнулся и чуть не упал. Она засмеялась и нежно упрекнула его:
– Ну вот, чуть меня не свалил.
Но когда они пошли к своему шалашу, отстав от всех, она вдруг поняла, что он ведет ее не по тропинке, а в сторону. Она взглянула на него – его спокойные глаза мерцали в темноте. И все-таки он вел ее в сторону, прямо на белеющие стволы срубленных берез. От страшного подозрения по всему телу прошел ледяной озноб. Да, на втором участке был такой случай… Очевидно, она вздрогнула, потому что он спросил:
– Звездочка, тебе холодно?
Она вся подобралась, ответила как ни в чем не бывало:
– Чуть-чуть… Возьми меня покрепче под руку, ты такой теплый.
И незаметно, ужасаясь мысли, что он сейчас все заметит, повела его сама. Его нежность пугала: как сказать ему, когда он так счастлив?
А он говорил:
– Знаешь, я никогда не писал так много стихов, как сейчас. Я переполнен непристроенными строчками. Работаю – стихи, отдыхаю – стихи. На тебя смотрю – целые поэмы.
Она сказала, чтобы подготовить его:
– Когда живешь стихами, как ты, никакое несчастье не страшно, правда?
– Правда, – легко согласился он. – Но ты понимаешь, от счастья стихи сами рождаются, только обрабатывай… И вот сегодня, в обед, я написал специально для тебя… тебе…
Так как она молчала, он нетерпеливо спросил:
– Хочешь – прочитаю?
И начал читать вполголоса, наклонившись к ней. От стихов, от голоса, от наклоненного лица тянулась к ней глубокая нежность.
Соне хотелось плакать. Она вела его и все заботливее выбирала дорогу, чтобы он не споткнулся. Он удивился ее молчанию и спросил напряженным голосом:
– Отчего же ты не скажешь ничего? Тебе не нравится?
Она не ответила. Обиженный, он заговорил сам:
– Я знаю, формально это еще плохо. Четвертая строка пустая… Ты думаешь, я не понимаю. Я еще буду работать над ним… Но мне хотелось прочитать тебе сразу, я не могу не читать тебе сразу…
Тогда она не выдержала, бросилась к нему на шею и в припадке отчаяния закричала, теребя его от нетерпения:
– Гриша, ты видишь меня? Ты видишь меня? Скажи мне, что ты видишь!
Он смотрел на нее, расширив зрачки. И вдруг стал неуверен. Его руки поднялись и странно засуетились в воздухе, как будто он что-то искал. Упавшим голосом произнес:
– Нет, я не вижу.
Он хотел добавить: здесь так темно. Но он не дал себе обмануться. Он понял. Значит, это правда, – на втором участке…
Они молча стояли рядом.
Они слышали, как бьются их сердца.
Потом она взяла его под руку уверенным движением и сказала:
– Пойдем.
Она ни разу не дала ему споткнуться – ее глаза зорко выбирали дорогу. Он молчал. Не было слов. Он не сразу понял, чего она хочет, когда услышал вопрос:
– Ты говорил, Багрицкий был очень болен?
Поняв, он подхватил, с благодарностью цепляясь за ниточку спасения, которую она протянула ему, но голос противоречил словам, прерывающийся, глубоко несчастный:
– Да! Да! Он задыхался, сгорал и все-таки писал: «Я встречу дни, как чаши, до краев наполненные молоком и медом…»
Горечь была так свежа, несчастье обрушилось так неожиданно и грубо, он был так не подготовлен к страданию, он так хотел жить и радоваться и столько радостей ждал впереди – как помириться с тем, что эта радость закрыта для его глаз. Любимая с ним, но он не увидит больше ее милого лица!
Ее теплое объятие на короткое время оттеснило холод темноты. Она просила с истерической настойчивостью:
– Повтори мне свои стихи! Повтори мне свои стихи!
Он повторил безжизненно, как чужие:
По щеке из невидящих глаз скатилась слеза, потом другая.
– Да, да, да, – твердила она, прижимаясь к нему и пересиливая ужас, охвативший и ее тоже. – Я буду всегда с тобою… каждый шаг… я буду записывать твои стихи…
Но когда она повела его дальше, он шел за нею без радости, неуверенно, шаря в воздухе дрожащей рукой. От движений этой неуверенной руки Соне было нестерпимо жутко.
27