Еще одна стратегия релятивизации кризиса связана с понятием нормальности. Резкий упадок общественного интереса к гуманитарному знанию, идейный хаос и застой заставляют коллег вспоминать Томаса Куна, ссылка на которого часто скрывает намерение говорящего выдать существующее положение дел за «нормальное». Естественным дополнением «нормального кризиса» становится «нормальная наука».
«Сейчас все затихло, все остались при своем, все маргинализируется, хотя научная жизнь кажется налаженной — функционируют кафедры, выходят сборники, но это совершенно потеряло тот ореол культурной значимости, который оно имело в советские годы. <…> Филология приобрела свой нормальный статус академической дисциплины. Факультеты полны студентов, просто это явление перестало выходить за рамки… (нормального функционирования науки. — Д.Х.)»
— так оценивает ситуацию Г. А. Морев.
Напротив, французские коллеги в интервью не апеллировали ни к Куну, ни к идее «нормальности»[146], отказываясь рассматривать современное положение дел во французской интеллектуальной жизни как норму, несмотря на многочисленные попытки принизить значение кризиса или показать его позитивные черты. Тем не менее, несмотря на очевидные различия — институционные, социальные, экономические и т. д., и в России, и во Франции обнаруживаются порой весьма сходные способы релятивизации кризиса.
Перманентный кризис иногда рассматривается российскими исследователями, как и их французскими коллегами, как плодотворный момент, открывающий новые возможности.
«Кризис, конечно, есть. Это нелепо отрицать. Но когда его не было? Когда были люди, которые говорили, что сейчас не кризис? Макс Вебер, который десять лет провел в депрессии? Фуко, который ходил в кафе в женском платье? Кто и когда не был в кризисе? Все интересные вещи рождаются из ситуации кризиса, жалоб и стенаний»,
— полемически реагирует на банальность диагноза «кризис» А. М. Эткинд.
И. Д. Прохоровой тоже не нравится слово «кризис»: с ее точки зрения (которая близко совпадает с точкой зрения Жака Ревеля и французских новаторов), если речь заходит о кризисе социальных наук, то его следует воспринимать исключительно как начало нового этапа позитивного развития:
«Кризис социальных наук имеет некоторое отношение и к России… Но я не люблю слово „кризис“, потому что для меня кризис ассоциируется с подлостью, с крахом. Вот например, кризис 1991 г. был кризисом старого режима. Что касается кризиса социальных наук, то он открывает интересную перспективу — пересмотр инструментария, дисциплинарных границ, он открывает огромные перспективы для исследователей. Кризис гораздо больше ощущался 10–15 лет назад, когда были прорыты все коридоры, народ добирал последние крохи и ощущение бесперспективности все нарастало».
Идеи преобразований, которые могли бы оздоровить российские социальные науки, тоже перекликаются с идеями французских новаторов. Прототипом «здорового сообщества» может стать американский кампус, где, по словам А. Л. Зорина, люди «вынуждены сталкиваться друг с другом» и реагировать друг на друга. Это напоминает размышления Бруно Натура о превосходстве американского университета над французским, где коллеги вынуждены читать друг друга хотя бы благодаря процедуре оценки деятельности преподавателей.
И тем не менее даже те, кто, как А. Я. Гуревич, долго не хотели соглашаться с диагнозом кризиса, полностью отождествляя состояние дисциплины с собственным наследием, вынуждены признавать, что отсутствие оригинальных исследований, новых направлений свидетельствует о крайне тяжелом положении, например, в истории:
«Я в течение ряда лет в своих статьях скептически относился к идее кризиса. Я всегда раньше считал, что либо недооценивают то, что происходит, либо проецируют нашу ситуацию на мировую. За последнее время я стал более скептичен: кризис имеет место. Нет корифеев, как в 1970–1980-е гг. Нет новых оригинальных работ».
Пессимизм и растерянность стали привычной темой, переходящей из уст в уста, этакой дискурсивной «нормой жизни российских ученых».
«Но воцарившаяся на пустом месте (после падения коммунизма. — Д.Х.) апатия, поглощенность „подножным“ выживанием или утешением частных амбиций никак не ассоциируется со свободой, создавая в университетской науке климат, способный скорее отпугивать, чем привлекать молодых. Желаемая интеграция в мировое сообщество в результате бесконечно откладывается, а то и вовсе начинает вызывать сомнения: стоит ли вообще? Не потеряем ли мы больше, чем обретем?»
— такие сомнения высказывают сегодня многие[147].
Ощущение кризиса, распада не ограничивается социальными науками и вызывает культурный пессимизм, порождающий не протест или творческое противостояние, но привычку. Такая реакция возникает даже у тех из поколения учителей, для кого борьба стала жизненным выбором.
«Культура в целом, художественная литература, изобразительное искусство, не только гуманитарное знание во всем мире в последние десять лет переживает не лучшие времена»,
— считает А. Я. Гуревич.
Настроения младших коллег глубоко созвучны его впечатлениям. Их можно подытожить следующими словами Г. А. Морева:
«Пока, за эти последние 5 лет, не вижу никаких изменений в интеллектуальной жизни, только в сторону апатии и усталости, в сторону потери энергии и разочарованности. Таковы впечатления людей, с которыми я сейчас общаюсь. <…> Сейчас культурно спокойное время, сейчас, как у Фейерабента, „Anything goes“, все находит свое место, и ничто друг друга не касается. Интеллектуальная среда раздроблена, у нее разные иерархии и системы ценностей, мало связанные друг с другом».
Quid novi по-русски
На вопрос: что нового происходит, произошло или происходило за последние несколько лет? — мои российские собеседники отвечали примерно так же, как и их французские коллеги. Стандартный ответ «Ничего» по-русски звучит еще более пессимистично, чем по-французски. Дело в том, что для французских интеллектуалов главной драматической чертой бесплодного времени предстает именно отсутствие нового. Новых идей ждут, они необходимы, но они не возникают — так можно резюмировать эти настроения. Но признаться в отсутствии интереса к новому, в угасшем интеллектуальном любопытстве было бы для них равносильно профессиональной смерти, дисквалификации, самодиффамации или чему-нибудь подобному. Их российские коллеги без всякого смущения называют «отсутствие жажды нового» главной особенностью интеллектуальной ситуации в России — новых идей не возникает потому, что в интеллектуальном сообществе никто не готов к их появлению и, строго говоря, никто больше ими не интересуется. Паралич воли к новому — так определяют коллеги главную проблему «интеллектуального сообщества».