Некоторые рассказывают с такой готовностью, будто они тут ждали этого все тридцать лет — чтобы вот так кому-то, кто от далеких людей приехал, пожаловаться, всему свету поведать, что тут делали с ними.
Акулина Панкратовна Габрусь. Козуличи Кировского района.
«…Ну, у меня была девочка два годика на руке, во тут во. Правда, у меня документ был, взяла я документ. Ну, гнали, пригнали. Я думаю: боже ж мой, где ж моя семья? Только одна девочка у меня на руке. Пригнали. Кто говорит, что будут в беженцы гнать, а кто говорит, что будут убивать, а кто его знает! Я думаю: куда мне, боже мой? Потом погнали людей по шляху. А соседка идет и говорит:
— Ат, Кулина, пошли, куда люди, туда и мы! Что бог даст!
Дошли мы только до крупорушки, из-за хатки выходим — немцы выносят те весы. Дак я говорю:
— Ну, молодичка, нам уже бог дал.
А нам было слышно, что в Лютине загнали в мельницу й спалили людей. Я говорю:
— Ну, Явгинья, нам уже бог дал. Она говорит:
— Ага, уже.
Ну, их обняли кругом, один к одному стояли — кругом! И пальцем не проткнешь — от шляху и до шляху, кругом этого здания. А людей же полный двор. И вот их прут в эти двери, душат, гонят в эти двери, а там — в крупорушку. А у меня девочка на руках, во тут во. И у меня — документ. Я как глянула — уже мама там и тата. Этих людей уже так душат, так бьют! Один тут стал проситься, дак его — прикладами. На штыке и поперли туда. Это мужчина был. Молодой попался. А я с этой девочкой. Оглянулась вот так назад — мама стоит моя.
— Мамка, говорю, уже все наше!
Я ее целую, дак она — как лед. А тата — уже дальше немножко. А уже… А тут одна, знаешь, женщина, две девочки и она. Они к немцу одному, попросились — он пустил. Эта во Ульяниха. Пропустил. Тогда я глядь — боже мой, надо было и мне с мамой идти! И у меня уже темно в глазах стало, я ничего не вижу. Только вижу тень человека, который уже отпустил этих. Дак я подошла да: „Пан!“ — вот перекрестилась, а тогда эта моя девочка — у меня вот тут документ был, я забыла о нем — это мое дитя вытащило этот документ. А боже ж мой, дак это ж у меня документ! Я ж уже забыла…»
Ни за что могли убить целую деревню. Потому что убивали, излишне не разбираясь, кто там какой, есть у него «аусвайс» или нет. И вдруг женщина показывает какую-то там бумажку, и та спасает ей и ребенку Жизнь… Случайность, которая только подчеркивает, насколько все их «причины» и «доказательства» придумывались на ходу не очень даже и старательно.
«
— Два года.
— Ну, она — вот так… Я ее держала, я про нее забыла, уже у меня темно было в глазах, ничего, только вижу, как тень человека идет. Я — ему, а он, правда:
— Матка, туда!
Я перебежала на эту сторону, упала. Упала с этой девочкой. Потом приподнялась. И идут еще — одна шеренга, другая шеренга. Думаю — все равно — те отпустили, эти убьют. Не. Не тронули. Тут дохожу только до того,
Убили, хоть тоже «документ» имел человек. Какой уж тут документ, когда действует «план»!
«…Я как оглянулась: „Э-э, уже дым!“ Только пулеметом, слышно было: тр-тр-тр! Как вталкивали там — так сразу и убивали. А тогда уже и запалили. А этого немец вел, что с документом, если бы не немец, дак я ж бы сказала, что убивают.
Три года оно, може, у меня с глаз не сходило, стояло в глазах и стояло…»
И теперь оно не «сходит с глаз» у Акулины Панкратовны — то, как убивали Козуличи — ее родных, соседей.
Нашли мы и ту женщину, о которой говорила Акулина Панкратовна — Дрозд Ульяну Прокоповну. Она также своими глазами видела весь ужас расправы над жителями Козуличей.
«…Ну, мы уже стоим… Всех околотили, только одни хаты остались. Отца и мать мою и две сестры младших.
Ага, когда всех гнали, я осталась и еще двух свиней и две коровы понакрывала соломой. И собака на цепи. Они
— Авек, авек, авек!
Я собралась и
И повели нас. Где вот это кладбище, тут стояла мельница, крупорушка, жил мельник. Так старая его хата была, а так — новая. Ну, вот туда заходят:
— Заворачивайте направо!
Заворачиваем. Мельницу раскрыли на две половинки, и у дверей стоят весы мельничные.
— Заходите, выносите весы!
Немецкая одежа, а по-нашему, по-русски говорят:
— Заходите! Никто ж не идет.
— Заходите!
Никто не идет в эту мельницу. Они — такие плетки резиновые, через руку вот такой ремень — и этой плеткой через голову, через голову! В ряду шли семьями, дак вот так мужчины позакрывали своих. Бросили бить. Бросили, крупорушку эту раскрыли — а крупорушка на две половины — широкие двери, засов был. Они открыли эти две половинки дверей:
— А ну-ка, заходите сюда!
Ну, кто идет, кто не идет. Они сами зашли и кличут:
— А ну-ка, — кличут, — заходите, заходите!
— Авек, авек! — немцы. А эти по-русски:
— Заходите, заходите!
Людей и втолкнули в эти двери. В эту крупорушку. А я, значит, — стоит в немецкой одеже, — я говорю:
— Пустите меня, — и какая-то у меня была справочка. В Любоничах давали. Я говорю: — Пан, пустите меня.
Посмотрел на эту… бумажку, за руку меня, через шлях перевел меня.
— Садись и сиди тут, — по-русски. — Сиди, пока я не приду, не удирай никуда. Если побежишь — убьют тебя.
Ну, что будет, то будет. Я села и сижу. А мама моя говорит:
— На платок и хлеб уже, в беженцы собирайся.
Два куска сала с собой она взяла, две буханки хлеба — это ж трое детей уже и сами вдвоем, думали ведь, что погонят в беженцы. Я махнула: „Не надо!“
— В крупорушке уже. Дак думает, что хоть мне понадобится. Хоть мне.
— Мне не дали взять, не пустили меня к ней, а ее ко мне. Ну, я махнула: „Мама, не надо. Мне, говорю,
