сохраннее наречие, и чем более видим неприкосновенности в наречии, тем решительнее можем судить об общительности народной.

С другой стороны, только тот народ способен совершенно переродиться и забыть свое наречие, который способен был его сохранить неизменно в продолжении многих веков. Эти противоположные явления истекают из одного и того же источника, из духа общения с другими.

Мы сказали, что мелкая семья предоставляется своему произволу и может в силу произвола искажать свое наречие, как, например, на Отагити, где при смерти царя предписывалось уничтожение нескольких слов и введение новых. Великая община находится всегда под взаимною опекою своих членов. Но зато оторвите семью кельтов или монголов, или красных американцев от родного племени и окружите ее племенами чужими, ей будет сполгоря. Она общением не дорожила и не дорожит; она еще долго будет хранить свою наследственную речь. Оторвите от племени общительного отдельную семью и бросьте ее в средину чужих народов: она скоро примет язык новый и утратит старый свой язык, чтобы только не утратить человеческого общения мысли и слова с новыми соседями. Оттого?то славяне легче всех народов перерождаются и действительно переродились в северной Германии почти на нашей памяти, в южной Германии (Баварии), где, по словам Пассавской Хроники, народ (очевидно, древние винделики) переменил свой язык и принял немецкий, и в большей части средней Европы. Любовь словесного общения, вот разгадка многих явлений, непонятых еще ученым миром. Англичанин живет двадцать лет в чужих краях и едва умеет назвать хлеб, мясо и вино, которыми питается. Русского в чужой земле через несколько лет не узнаешь от туземца. Зато англичанин и ходит скватером в пустыне Миссисипи, а русский в Сибири селится деревнями.

< ПРИЧИНЫ ОСКУДЕНИЯ ГРАММАТИЧЕСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ ЯЗЫКА>

Отстранив многие ошибки, которыми до сих пор замедляются успехи филологии, и исторические выводы, основанные на сравнительном языкознании, мы должны еще упомянуть о склонности современных ученых приписывать излишнюю важность грамматике. Трудно сказать, на чем основано их пристрастие, на общем ли предубеждении Германии (главы теперешнего просвещения) в пользу всего наукообразного или на соблазнительной легкости изучения грамматики. Нельзя отрицать важность грамматических законов, в которых воплощаются отвлеченные формулы мысленного движения, но не должно забывать и то, что весь или почти весь словарь есть произведение грамматики в ее последовательном развитии и что эта последовательная грамматика гораздо важнее в смысле историческом, чем окончательная форма, на которой остановилось развитие языка. Быть может, слово–ращение, избранное каким?нибудь народом, служит данною для определения его личного характера, но всякий народ связывается с своим племенным корнем только теми переходными эпохами, в которых грамматика еще не окрепла, а вырабатывалась мало–помалу, оставляя в составе языка словесные слои, уже не подвластные прихотям последующих поколений. Истинная история языка находится только в словаре. Это кодекс, составленный не из законов, но из дел, решенных неписаным законом. Грамматика есть свод временных полицейских учреждений, и в ней, несмотря на ее видимую отвлеченность, гораздо более формальности, чем жизни истинной и духовной.

В изучении всякого языка всегда являются многие периоды. Закон последнего, окончательного, весьма часто не представляет почти никакого сходства с предыдущими; его должно изучать для того, чтобы определить его древность и чтобы узнать, до какой степени он связан был с самым корнем языка, с первоначальными словесными данными народа. Более от него ни требовать, ни ожидать нельзя. Польза его более отрицательная, чем положительная, ибо посредством его определяются утраченные законы, некогда управлявшие словоращением, и общие типы, мало–помалу уступившие место свое частному своеволию отдельных семей. Словарь показывает начальное единство племен, грамматика — их последовавшее разъединение; и в каждом языке важно не то, что согласно с его грамматикою, но именно то, что с нею не согласно.

Так мы, конечно, не далеко уйдем в истории французского языка, если будем привязываться к теперешним уставам его словоизменений, и мало данных найдет ученый в английском синтаксисе, чтобы доказать тождество английского наречия и языков германских. Почти все слова французские, так же как и английские, суть плоды жизни и проявления законов, совершенно исчезнувших в этих поздних наречиях, и та же старина, которая так ясно в них выказывается, является во всех языках без исключения, хотя и редко признается ученым миром. Мы уже это заметили в германском, латинском и даже отчасти в санскритском, в отношении к словам, кончающимся на мя или мен. Этот суффикс, которого страдательное значение иногда совершенно пропадает, получает законную силу только посредством страдательной причастной формы эллинского и славянского языка, формы, которая сама объясняется местоимением первого лица. Впрочем, надобно заметить, что она особенно свойственна славянскому, ибо употребляется (чего грамматики, кажется, не сказали) как окончание, обращающее всякий глагол в наречие (напр., кричмя, торгмя, стоймя и пр.).

Мы уже сказали, что все слова соединяли первоначально в себе глагол и существительное и что это коренное свойство равно оправдывается наречиями Восточной Азии и Западной Европы (Англии), а еще более заметно в языке африканских иолофов, спрягающих всякое существительное и склоняющих всякий глагол; но должно прибавить, что это свойство первобытных слов не мешало и не могло мешать словоращению и богатой организации грамматической. Чем далее мы углубляемся в мрак древности и проникаем в таинства отживших языков, тем полнее и величественнее является эта утраченная грамматика, которой скудные остатки уцелели в позднейших наречиях, везде лишенные своей древней роскоши, даже в тех языках, которые, как санскритский или эллинский, славятся богатством своих флексий. Не должно считать такое положение за произвольную догадку или думать, что оно относится только к области иранских наречий. Все опыты сравнения неиранских языков с иранским (и этих опытов уже весьма много) показывают, что сходство между ними заключается не в тождестве корней, но в перенесении уже развившихся зародышей в мертвую почву нефлексионных наречий, в которых растительная жизнь слова замерла и заменена механическими законами накопления (агрегации), законами, принадлежащими собственно подземному, ископаемому миру.

Вообще замечено, что языки стремятся к оскудению грамматических форм; кажется, можно прибавить, что это оскудение есть последствие дикости народов и огрубения человеческого рода; но должно заметить и то обстоятельство, что язык мешаный быстрее лишается своего органического словоращения, чем наречие чистое. Смесь двух языков, богатых флексиями, весьма часто производит новое целое, которое почти совсем лишено флексионной способности или едва представляет слабую тень прежних стихий и их внутренней жизни.

Таков английский, составленный из германского и латинского начала, или молдаво–валашский, основанный на римском или на окском наречии римского языка с примесью славянского.

Но никогда не должно упускать из виду человеческую свободу и воображать, чтобы какие?нибудь правила, утвержденные в наше время априористическою системою, были обязательными для минувших веков. Нет никаких законов в ращении наречий, которые бы не подвергались множеству исключений и которые бы не были подчинены прихоти человеческой. От этого при сличении грамматик подобие внутренних законов словоращения ничего не значит без сходства самых форм словесных, и несходства частные в грамматике ничего не значат при тождестве словесных начал и некоторых законов грамматики. В обоих случаях видна только игра произвола, проявляющаяся то в нежданном тождестве, то в беспричинном различии.

Такова, например, способность склонять глагол, как существительное, общая эллинам, иолофам и германцам, или способность спрягать существительное — иолофам и англичанам. Такова же склонность французского языка обозначать отношение между словами положением их в вещественном порядке фразы, склонность, по которой можно скорее отнести французский язык к системе вос- точноазийской (если бы глагол не спрягался), чем к иранской. Точно так же присутствие страдательного глагола и среднего в латинском языке нисколько не мешает заключениям, выведенным из сходства спряжения в глаголах действительных. Трудно сказать, откуда именно вкрались формы страдательные и средние в латинский язык, от примеси ли какой, или от соединения глагола с другою частью речи, но, во всяком случае, в этой разнице нет ничего истинно характеристического. Можно бы предположить, что страдательное окончание на р есть только перерождение начального с в возвратном местоимении ся, и такая перемена была бы отчасти оправдана тождеством

Вы читаете Сочинения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату