— Дневальный по расчету рядовой Баранов. Решил подновиться малость. Знаю, на посту не полагается заниматься домашними делами, да больше ведь некогда, сами понимаете.
Я не стал выговаривать ему за оплошность: не так велика, — спросил, что нового в расчете.
— Известно, товарищ замполитрука. Ночью воздух караулим, днем отдыхаем, бивак по правилам содержим. Тяжеленька была нынешняя ночь. Чуть не упустили свой главный снаряд. У соседей, говорят, за Неву слетел. Сам командир полка приезжал, следствие наводил. И то, если разобраться, ветер был порывистый, тяжелый. А расчет причем? Расчет не виновный: природе не прикажешь.
Сели. Солдат привел себя в порядок, спросил разрешения курить.
— Значит, настроение хорошее?
— А чего ему быть плохому? Настроение здоровое, как говорят политруки. Одеты, обуты и едим каждый день по норме. Мыло тоже есть, вчера портянки зимние выдали… Бывает, конечно, над головой вроде небо обламывается, да свои братки выручают, и 'опять же все идет своим чередом…
— Сами вы откуда?
— Молвотицкий, Ленинградской области.
«Не знают, тут пока ничего не знают». На душе полегчало.
— Разрешите спросить, товарищ замполитрука?
— Пожалуйста, товарищ Баранов.
— Скажите, это доподлинно, будто Ленинград сдавать приказали?
«Полегчало!» — с досадой отметил про себя. Баранова грубо спросил:
— Вы сами-то верите в это?
— Во что?
— Что Ленинград оставим?
— Да ведь кто ж его знает, — уклонился солдат. — По мне, вроде ошибка будет. Как же так? Ленинград. Это же… ровно сердце тебе вышибут. Москва — голова у нас, всем известно, а Ленинград — живое сердце. Я хоть и молвотицкий, а думаю, как и все об этом думают. По-советски думаю, товарищ комиссар.
— Правильно думаете, товарищ Баранов. А бабьим пересудам не верьте.
Баранов хотел улыбнуться, но воздержался. Глаза его, однако ж, потеплели, руки ласково легли на оранжевый кисет.
— Конечно, разве можно. Мы и то, услыхали вчера и сказали: фашистская агитация.
Разговор с Барановым утвердил меня во мнении, что я поступаю правильно. Во всяком случае я уловил, что личное мое настроение совпадает с настроением большинства людей. В других расчетах я уже не боялся никаких вопросов, смело обострял беседы и всюду утверждал: «Враки! Сплетни болтливых кумушек. Ленинград стоял и будет стоять на своем: ни шагу назад, ни пяди священной земли оккупантам».
И все-таки, все-таки до конца этого длинного дня в глубине души у меня шевелилась мысль: «А что если эвакуируют?» Я умышленно не додумывал эту тревожную мысль, откладывал до встречи с комиссаром.
В шестнадцать часов мы встретились. Я коротко доложил о выполнении задания, затем дипломатически прибавил:
— Ходят заугольные слухи, товарищ комиссар, Ленинград будто хотят эвакуировать.
Полянин недовольно глянул на меня, шмыгнул по-мальчишески носом, резким фальцетом сказал:
— Не наше дело, Дубравин, влезать в стратегические планы. Пусть эти вопросы решают командование фронта и Государственный комитет обороны. Скромная наша задача — вовремя сдавать и выбирать аэростаты, — защищать город, а не пускать их по ветру. Чтоб они не улетали в Финляндию или в Мурманск. Иначе судить нас будут, понимаете? Меня и командира полка. И каждого, кто в этом повинен. Пощады, понятно, не будет.
Я вышел от Полянина, подумав: «Человек минуты, — если что болит, он о том и говорит». Вместе с тем я думал: если по-прежнему нужны аэростаты, значит город продолжает сражаться. И пусть продолжает. Это на сегодня главное.
Комета над Таврическим
Бывают и в будни праздники, случаются и в мозглую осень погожие деньки. На войне тоже не всегда грустно — изредка, но приходят отрадные мгновения.
Я не был участником этого события, блеснувшего, как фейерверк, всего лишь на несколько секунд, был только свидетелем — одним из сотен взволнованных ленинградцев, вышедших в тот вечер на улицы; но я не могу не сказать хотя бы двух слов об этом прекрасном праздничном моменте.
Ночь застала меня на Марсовом поле — обычная нервная ночь, густая, холодная и темная. Фашистские бомбардировщики еще в сумерки подкрались к центру города (несколько нарвалось на тросы аэростатов) — и теперь воровато сновали над Невой и Невским. Бомбы разных калибров, словно из худого мешка, сыпались на город, глухо рвались и скрежетали осколками. Наши зенитки работали честно. Их железная стукотня, прерываемая бомбовыми взрывами, составляла главную тему звуковой симфонии.
Позже тема симфонии сменилась. Пушки, словно по команде, одновременно смолкли, и тогда вместо них в непроглядно-черном небе залопотали пулеметы. Над Невским завязался воздушный бой. Я стоял между колоннами небольшого здания; где-то рядом со мной, должно быть в окне, быстро отстукивал звонкий метроном; я поглядывал наверх, и жестокий поединок в ночной высоте казался мне схваткой железных драконов. Надсадно ревели немецкие моторы, и тонко, с замиранием на разворотах шумели наши истребители. Изредка в напряженно гудевшей темноте мелькали струи огненно-голубого бисера — то прошивали аспидное небо горячие трассирующие пули. Думалось, будто разгневанный великан пригоршнями сыплет чугунные ядра — так отдавался в ушах пулеметный стук в глубине кромешности. Немцу, вероятно, тошно. Иначе он не хрипел бы, как придавленный.
— Наш режет! — кричит человек за колоннами.
Этот восторженный голос кого-то мне напомнил. Нет, не могу сообразить. Снова волнуется небо, рвется короткая очередь, нарастает шум.
Очередь вдруг захлебнулась, перестрелка кончилась, дико взревели моторы.
— Заходит! Над фашистом взвился!
Звонкий, вибрирующий звук истребителя поднялся на предельно высокую ноту и замер на ней, словно застыл, заставив содрогнуться.
— Давай, дорогой! Поприжми его к погосту!
Послышался хрусткий толчок, затем суховатый взрыв — и высокий звук нашего самолета (без сомнения, наш — храбрый такой ястребок) провалился в бездонную пропасть. А тот, неуклюжий, громоздкий, придавленный, хриплый, разом как-то вспыхнул во всю свою длину и пылающий красной кометой под углом полетел на землю. Несколько волнующих мгновений (город напряженно ждал, стояла тишина) — и вот уже смрадная, окутанная дымом грязная стервятина с треском рассыпалась где-то у Смольного.
— Ура! — ликует сосед за колоннами. — Ура! — восклицаю я.
— Ур-ра! — недружно кричат все подъезды города.
К возгласам одобрения присоединяется плеск аплодисментов. Все почему-то думают, что сбит безусловно немец. Лично у меня сомнений в этом не было. Теперь, когда бомбардировщики спешно уходят восвояси, гонимые юркими истребителями, сомнений быть не может.
— Дубравин! — кричит кто-то рядом. — Лешка!
Вглядываюсь в темноту, вижу перед собой военного.
— Не узнал?