окончить институт, с год, вероятно, поработает на производстве и как раз получит свой первый служебный отпуск. Все ли согласны?
Все, разумеется, согласились. Катя Ильинская спросила:
— А если я выйду замуж?
Под хохот присутствовавших Виктор сказал:
— Все предусмотрено, товарищи, можете не беспокоиться. Дальше в этом документе будет сказано: «Никому не возбраняется жениться. В таком случае обещаем приехать в Сосновку вместе со своими женами и мужьями. Настоящая клятва принята единогласно и пересмотру не подлежит». Прошу поставить подписи.
Когда бумага была подписана, Виктор вложил ее в плотный перкалевый пакет и передал Юрке. Юрка на глазах у всех замуровал бумагу в кирпичный фундамент школьного здания…
Не договариваясь заранее, к вечеру мы встретились с Валей за Сосновкой, у развилки проселочной дороги, где начиналось бескрайнее поле наливавшейся колхозной пшеницы. Солнце давно уже село, отгорел за дальним перелеском яркий июньский закат, стояла тишина, а где-то за насыпью железной дороги звенели монотонно бубенцы, клубилась ленивая пыль — в деревню возвращалось стадо.
Валя сидела у межи на камне, мяла в руках васильки и истерзанные их лепестки и бутоны бросала себе на колени; ее крошечные туфли и открытые загорелые подъемы ног были присыпаны голубой порошей. Она не удивилась, увидев меня, лишь слегка печально улыбнулась и сказала:
— Грустно, Алеша. Почему-то грустно.
Мне тоже было грустно, но признаться в этом не хотелось.
— Зачем пришел сюда?
— Тебя искал. Весь поселок обошел — ну куда пропала?
— Ах, какой догадливый! Чудо-догадливый комсомольский секретарь!
— Я уже не секретарь.
— А я и забыла, что вчера избрали Петьку Родионова.
Она встала, оперлась левой рукой о мое плечо, правой стала снимать по очереди туфли и вытряхивать из них лепестки. Затем она пронзительно глянула на меня, взяла мою руку и сказала:
— Пойдем… далеко-далеко отсюда.
Мы обошли с ней пшеничное поле, дошли до перелеска, свернули к железной дороге и темным уже вечером спустились, по другую сторону поселка, к прохладному ручью, бежавшему ровной сырой луговиной из глубокого песчаного оврага в полях. Все эти два или три часа беспрерывно болтали — перебрали прошлое, настоящее и успели помечтать о будущем. У ручья мы сели. Он струился меж голых камней, лепетал какую-то песню, а мы сидели на широком пне и задумчиво молчали.
— Кем же мы все-таки будем, Алеша? — спросила неожиданно Валя, звонко рассмеявшись. Она, вероятно, вспомнила, как я фантазировал у перелеска: себя я представил ей школьным учителем истории, ее изобразил волшебницей — химичкой. — Значит, ты учитель, а я фармацевт-провизор? Ну, идеалы! А о чем журчит этот холодный ручей? Не знаешь? Я знаю. Этот холодный ручей, вообще говоря, навевает скуку. Он шепчет: «Скоро вы разъедетесь. Скоро вы разъедетесь. Скоро вы разъедетесь…» Ты все-таки в Ленинград?
— В Ленинград.
— А я в Москву, в Москву, в Москву… — печально закончила Валя.
Снова замолчали. Вдруг Валя объявила:
— Лешка, мне ужасно холодно, — и прильнула остреньким плечом к моему широкому плечу. Я взял ее узкие, действительно холодные руки, подержал в своих. Она, должно быть, немного согрелась, нежно, с благодарностью сказала: — Спасибо. А что ты еще умеешь?
— Запрудить ручей… Развести костер… Поджечь похолодевшую луну…
— Высушить океан, растопить ледник, — в тон продолжала Валя, — поменять местами полюса Земли…
— А что! — восхитился я.
— А целоваться… ты умеешь?
Я не ожидал такого поворота. Хотел было сказать: «Ну а ты как думаешь?» — она, как и в прошлый раз, на поляне в роще, поднесла свой указательный палец к моим погорячевшим губам, сорвалась с пенька и побежала.
Я тотчас бросился за ней и догнал уже под виадуком. Она прислонилась к шершавой стене и пугливо вздрагивала. Я осторожно взял ее за плечи, повернул к себе, горячо поцеловал.
— Умею?
Она промолчала.
Поцеловал еще. И видел: жарким электрическим светом блестели большие алмазные глаза. Беспокойно колотилось мое сердце.
— Так умею или нет?
— Больше не будем, Алеша. Не будем? — попросила Валя.
— Не будем, — согласился я.
Вышли к железнодорожной насыпи. Как раз проходил далекий пассажирский поезд. Мы молча смотрели на яркие окна вагонов, на синие искры, пучками срывавшиеся с колес. Было и радостно, и в то же время грустно.
Потом мы сошли на тропинку, петлявшую рядом с ручьем, и ночью вернулись в Сосновку.
Скоро мы разъехались. Первым уехал Приклонский. По настоянию родителей он поступил в Московский педагогический на факультет языка и литературы. Не столько учился, рассказывал он позже, сколько ходил и ездил по театрам и музеям столицы. Предупредили об отчислении. «Пусть отчисляют, педагогом я не стану». Весной его отчислили, вернулся в Сосновку. Надумал потом пойти в библиотечный, но осенью его призвали в армию.
Юрка сразу после выпускного вечера отправил документы в военное училище. Это было удивительно. «Значит, изменяешь поэзии?» — «Ничуть не бывало! Лермонтов, вы знаете, был юнкером, потом офицером». Что ж, подумали мы, Лучинин и Лермонтов начинаются с одной и той же буквы, — может быть, Юрка и прав.
Как всегда, перемудрил всех Пашка. Мы были почти уверены, что свой золотой аттестат он немедленно отправит в МИФЛИ — Московский институт философии, литературы и истории. Только там, среди молодых философов, мы и представляли себе башковитого Пашку. Нам пришлось разочароваться. «В Ленинграде есть знаменитый завод. Там работает мой дядя. Поеду к нему, стану слесарем». Мы спросили, какое насекомое его укусило. Пашка пресерьезно ответил: «Пора зарабатывать хлеб своими руками».
Я поступил, как мечтал, на исторический факультет Ленинградского пединститута. Катя и Валя уехали в Москву, стали студентками Первого медицинского.
Пробуждение
Проснулся рано утром. Рядом неприятно храпел остроскулый Кайновский, пахло йодоформом, было холодно.
Зачем вспоминал Сосновку? Теперь не успокоишься.
Задала санитарка, сказала:
— Новый комиссар приехал!
Это сообщение меня ничуть не тронуло.
Скоро они пришли. Шумно прогремели по голому полу сапогами — Кайновский, между прочим, не проснулся — остановились подле моей койки.
«Коршунов! Неужели снова будем вместе?» Я быстро приподнялся, набросил на себя халат.
Доктор Бодрягин сказал комиссару: