где-то уже слышал тоскливый этот монолог. В концерте? По радио? В кино? Стихи, вероятно, Блока…
— Она кто — артистка? — спросил я у Егорова, когда он запер комнату и мы вышли на улицу. Егоров усмехнулся. — Должно быть, роль штудирует?
— Роль?! — подхватил Егоров. — С котом разговаривает! — и прыснул со смеху. — Честно тебе говорю, не обижайся. Она одинока, нигде не работает. И этак вот — душу навыворот — каждодневно изъясняется с котом.
Позже Егоров познакомил меня с ней.
В первую же встречу она пригласила меня в комнату и заставила выслушать длинную-предлинную тираду. Я сидел в потертом старомодном кресле, на стене передо мной висели портреты ее родителей, рисованные дилетантом, в ногах уютно мурлыкал и терся ленивый пепельно-серый кот (истинно, Василий); она стояла у пыльного книжного шкафа, заложив руки за спину, затем разливала чай, затем отхлебывала из стакана серебряной ложечкой, сидя у стола на низком треугольном табурете, и все говорила, говорила.
— Вы, конечно, слышали о Вере Николаевне Фигнер?
Она повторила известные сведения о заговоре «Народной воли», о том, что Фигнер была выдана провокатором, приговорена к смертной казни, что казнь всемилостивейше заменили пожизненной каторгой, затем патетически воскликнула:
— Двадцать два года в Шлиссельбургской крепости! Двадцать два года!.. Исключительная женщина. Эталон душевной и физической красоты. Героиня эпохи. Она была моим идеалом в юности… К счастью, я имела романтическую юность. А вы? — спросила она. — Впрочем, вы — другая, мужская материя. Воины, бойцы… Но, видимо, я поспешила. Либо опоздала, не знаю. Живи я во времена самодержавия, пошла бы, не размышляя, за Фигнер. Наверное, пошла бы. При коммунизме, возможно, была бы художницей. Вы верите? Эти портреты, — она показала на стенку, — моя заурядная работа. А нынче… нынче перед вами не героиня и не художница…
— Кто же вы, позвольте вас спросить?
— Жертва века, — серьезно сказала она. И тут же, точно спохватившись, сумбурно изложила передо мной свой оригинальный взгляд на положение женщины.
— Эмансипации, в высоком смысле слова, у нас еще нет. Можно ли говорить об эмансипации, солидаризируйтесь со мной, если женщина все еще не уравнена в правах с мужчиной? То есть она равноправна политически, но не свободна от кухни, семьи и мелочных забот по квартире. Она может работать наравне с мужчиной, может, как и он, посвятить себя любимому делу, выбрать любую специальность. Но за какую-то провинность вместе с тем ей по-прежнему привешивают кухню, ораву детей, ленивого эгоистичного мужа. И в утешение говорят: ты у нас добрая, нежная, свободная, — будь умницей, милая, иго твое — благо… Меня немилосердно тяготит сознание такой несправедливости.
«Отчасти права», — мелькнуло у меня.
— Я мечтала… Хотела устроить свою жизнь по-новому, в полном согласии со своими представлениями. Совершенно свободно, понимаете? Что хочу, то и делаю. Хочу — еду на Селигер и пишу пейзажи, а хочу — выстилаю декоративные клумбы. Хочу — работаю в три смены, хочу — отдыхаю… Но однажды мне сказали: «Девочка, не пора ли замуж? Тебе не восемнадцать, а все двадцать три. Пора заводить семью». Ну зачем, скажите?
— А как же вы думали!
Она кокетливо зажмурилась.
— Вот видите, вы тоже… Хотелось бы так, а век требует иначе. Жестокая тупая аномалия. Извечный разлад между мечтой и действительностью.
— Вы где-нибудь работаете?
— Нет, не работаю. Живу на средства родителей — они в эвакуации. Дают иждивенческую карточку…
— Вам следует бунтовать, — посоветовал я.
— Против чего?
— Против войны, разумеется. И против себя — ошибочных взглядов на жизнь и странных своих желаний.
Она на секунду задумалась.
— Слова, пустые слова и никакого утешения. Никто не желает понять…
— Я, кажется, вас понял.
— Нет, не раскусили.
Она с обидой отвернулась.
Я пощадил ее. Мог бы сказать: «Хватит валять дурака, вы не ребенок. Такая отрешенность от жизни постыдна и предосудительна. Постыдно бессовестное иждивенчество». Будь передо мной мужчина или юноша, я так и сказал бы, вероятно. Ей предложил:
— Выкиньте из головы ваши мысли об извечном разладе человека с принципами времени. Нашему поколению понятны одни жертвы — жертвы войны и революции. Жертвуйте чем-нибудь войне. Уверяю вас: скучать больше не будете.
— Только и всего? — спросила она с вызовом и встала из-за стола. — Не слишком ли скудно? Марс ведь прожорлив, насколько нам известно.
— Начните с самой мизерной толики. Пойдите хотя бы в госпиталь.
— И обрету покой?
— За это не ручаюсь. Но человека вы в себе осмыслите.
— О, женщина, бедная женщина, ты еще не человек! А я-то полагала…
— Вы заблуждаетесь.
— Милая слабая женщина! Отправляйся же в пасть крокодилу — там и осмыслишь себя.
— Не надо утрировать.
— Но это же истина! Беспощадная истина средневековья и мужского варварства!
— Ну, знаете ли… Вы действительно не вовремя родились.
— Несчастная! Несчастная Леокадия!.. — она безвольно прислонилась к шкафу.
Расстались мы враждебно. Эту враждебность почувствовал даже кот, стремительно шарахнувшийся от меня к ногам растерявшейся хозяйки.
Двадцать семь минут, почти полчаса сидел я в изношенном кресле.
— Не жалеешь? — спросил меня Егоров.
Я промолчал.
— Стоило терять понапрасну время! От нее и родители толку не добились, на что уж крутые старики.
— Где она нахваталась этого?
— Беззаботности? Это ведь нравственная малограмотность, Дубравин. Школу в свое время бросила, художественный техникум тоже. В комсомол ее не приняли. Работать сама не пожелала. Вырастают же такие одуванчики!.. Собирается к родителям. К безнадежно отставшим от жизни родителям. — С усмешкой прибавил: — Ее цитирую.
Русский язык
Еще в первую осень войны я подобрал в руинах разрушенного дома на улице Стачек одну обгоревшую по краям небольшую книгу. Я взял ее из сострадания: то была первая увиденная мною книга, потерявшая в войну своего хозяина. В книге были собраны очерки по истории русского литературного языка девятнадцатого века. Зачем она мне? Я не собирался быть ни лингвистом, ни литературоведом. Все же я не выбросил ее, сунул в походный чемодан вместе с запасной парой белья и бритвенным прибором и таскал ее всюду, куда только доводилось мне перебираться.
Изредка, когда случалось прихворнуть — делать было нечего, тянуло о чем-нибудь думать — я, чтобы уйти от тоски, доставал эту книгу и принимался неторопливо читать. Читал, повторяю, не спеша, по