«Скоро ли?» — «Ждите». И вынужден ждать. Нередко закрадывалась грустная мысль: а если начнется флегмона, а то и заражение крови? Оттяпают руку. Как пить дать, оттяпают и наградят пожизненной чуткой культей. Говорят, культя воображает, будто чувствует пальцы и управляет ими. К чему такая тонкая игрушка!
Дни тянулись долго, надо было чем-то их заполнять. Утром, после завтрака, я упражнялся в писании левой рукой. Брал карандаш, клал перед собой бумагу и медленно, старательно, точно первоклассник, вырисовывал букву за буквой. Они получались круглые, ровные, с легким наклоном в левую сторону — замечательно спокойный и красивый почерк, лучше моего естественного. Это было удивительно.
Но скоро я уставал и тогда принимался за книгу. Читал «Войну и мир» и мысленно сравнивал героев и события романа с людьми и событиями нашего времени, Роман возбуждал волнующие чувства, следить за развитием образов Пьера, князя Андрея, Наташи Ростовой было блаженным удовольствием, но где-то в душе у меня, в самой глубине души, жила и отчетливо билась одна несговорчивая жилка; она не позволяла расходовать все мои симпатии на образы литературного произведения, как будто говорила: живые наши люди роднее и симпатичнее.
Вот князь Андрей, гордый, утонченный князь Андрей Болконский. В ночь перед Аустерлицким сражением он честолюбиво мечтал о славе победителя и ради этой славы готов был претерпеть любые потери и лишения.
«И как ни дороги, ни милы мне многие люди — отец, сестра, жена, — самые дорогие мне люди, — но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать…»
Утром в этом сражении князь Андрей был ранен. Истекая кровью, он лежал на Праценской горе, глядел в голубое небо и думал другое:
«Как же я не видал прежде этого высокого неба?.. И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!..»
Как не похож на него, князя Андрея, капитан Синявин! Я не знаю, что думал про себя инженер Синявин в последнюю минуту. Но в ночь накануне боя он рассуждал благороднее и куда почтеннее изысканно-щепетильного русского князя. Князь мечтал о личной славе и искал в войне подходящий случай для индивидуального подвига — Синявину противно было всякое тщеславие, он ненавидел героев для себя и гневно беспокоился о судьбах человечества. Простой, немного грубоватый и, конечно, далеко не тонкий, в сравнении с князем Андреем, человек, а он мне дороже десяти Болконских. Я думал о нем каждый день и откровенно жалел, что не сблизился с ним раньше, не узнал его лучше.
Иное навевал образ Ростовой Наташи. Думалось, что среди наших девушек — сестер и санитарок отделения — не было ни одной, внешне похожей на юную, наивно-непосредственную героиню знаменитого романа. Они отличались от нее так же, как обветренные полевые цветы отличаются от хрупкой оранжерейной хризантемы.
Но мне они ближе, роднее. И если говорить по правде, то больше всего нравилась Юля — наша палатная сестра Юля Казанцева, девушка редкой души и неистощимого внимания к людям. Ее все просили написать домашним письма — даже те больные и раненые, кто имел здоровые руки и в помощи сестры, понятно, не нуждался. Она не отказывалась — садилась и писала. Особенно хорошо сочиняла письма к жене или к матери. Бывало это так. Раненый, не спуская глаз с черноволосой девушки, диктовал сердечное послание; Юля внимательно слушала и медленно писала. Писала не так и не теми фразами, какими изливал свою душу раненый, но он, этот раненый, обычно оставался доволен: Юля писала и нежно, и толково. Я, конечно, мог бы попросить ее написать за меня письмо в Сосновку, но я не просил: сам напишу, когда натренируюсь левой. Зато лейтенант Полукопейкин, раненный всего лишь в ягодицу, несколько раз умолял сестру «нацарапать весточку» — ему, только ему справедливая Юля всегда наотрез отказывала.
Как-то в дверях нашей палаты мелькнула жердеобразная фигура нового медика. Он отдаленно напомнил мне Кайновского. Я усмехнулся и подумал: «Интересно, поймем ли мы когда-нибудь друг друга?» Впрочем, теперь я не чувствовал к нему неприязни. Мне даже хотелось, чтоб этот новый доктор в действительности оказался Кайновским: все-таки немного знакомы, можно было бы поболтать, кое-что вспомнить. Спорить, наверно, не стали бы.
— Юля, не Кайновского я видел сейчас у дверей палаты?
— Да, это Христофор Александрович Кайновский, один из наших фельдшеров. Старые знакомые?
— Пожалуй что приятели.
— И он не знает, что вы теперь у нас?
— Должно быть, не знает.
— Сказать ему?
— Нет, пока не надо.
Мы сами скоро встретились, без посредничества Юли. Он был дежурным по госпиталю и обходил после ужина палаты. Я ложился спать.
— Ба, кажется, товарищ Дубравин! Не ошибся?
— Нет, не ошиблись, товарищ Кайновский.
У него почему-то дрогнуло веко.
— Значит, в плену у эскулапов. Где же и давно ли вас царапнуло?
— Месяц назад, в лесу под старой Лугой.
— В шахматы… не увлекаетесь?
— Нет, не пристрастился.
— А то бы в ночь дежурства составил вам компанию.
Встреча оказалась ни теплой, ни холодной, ей надлежало быть сдержанно-вежливой, такой, вероятно, она и получилась. Может быть, следовало поиграть с ним в шахматы? Не знаю. До войны я сиживал за шахматной доской и сиживал, бывало, подолгу.
Однажды Юля объявила:
— Ну, завтра — операция.
Так неожиданно, так просто — я даже рассердился.
— Что за операция?
— Так называемая радикальная. Надо же вынуть осколок! Или вы всю жизнь хотите таскать в руке инородное тело?
Простота такого объяснения меня обезоружила.
— Ладно, Юлечка, простите. Что требуется от меня?
— Вовремя встать, не завтракать, прийти в хирургическую и лечь на операционный стол.
— Только всего?
— Ничуть не больше.
— И мне покажут железный осколок?
— Завтра будет лежать на вашей тумбочке.
Милая, добрая Юля. Она не подозревала, как напугало меня ее сообщение. Весь день и всю ночь накануне операции я только тем и занимался, что мысленно заклинал хирурга сделать все возможное, лишь бы не ампутировать руку. У страха глаза велики. Но как не страшиться, если двое из нашей палаты на прошлой неделе ушли туда с руками и с ногами, а вернулись — один без руки по самое плечо, другой — без правой голени.
Утром в хирургической, когда сняли гипс и промыли спиртом распухшую рану, я решительно