одаренный студент- живописец, но человек простосердечный и добрый и с явными организаторскими способностями. Я хорошо знал своих студентов, уже не один год встречался с ними каждую неделю. Вторым (по росту) после Володина был Федя Глебов, тонкий живописец, сводный брат Сергея Михалкова. Дальше, по росту, шли живописцы Плотнов, Рубинский и Вознесенский и скульптор Загорбинин, за ним я (рост 170 сантиметров), а за мной еще два живописца — Вася Нечитайло, в послевоенные годы ставший членом — корреспондентом Академии художеств, и Костя Максимов, сыгравший очень пагубную роль в истории современного китайского искусства, так как еще в сталинские времена (и времена Мао Цзэдуна) был послан в Китай учить китайских художников «сталинскому социалистическому реализму». И выучил! Лишь долго спустя с большим трудом китайцы сумели отправить этот максимовский «социалистический реализм» к черту.
В нашем отделении мы жили очень дружно, без малейшей ссоры за все пребывание в ополчении. Но все время, конечно, были связаны и с другими отделениями нашего взвода.
Нарядившись в военную форму и распределившись по взводам, мы отправились пешком по Волоколамскому шоссе в Волоколамск к западу от Москвы, пришли туда среди дня и тут же были препровождены на большой полигон рядом с городом. Нам роздали очень хорошие и красивые винтовки и к ним три патрона, чтобы три раза выстрелить по довольно далеким мишеням. Я держал ружье впервые в жизни, но у меня был отличный глазомер (хорошо помогавший, когда мне пришлось во второй половине 20–х годов по ночам рисовать для заработка разные чертежи и диаграммы на огромных листах ватманской бумаги, и я мог «на глаз», без всяких измерений, проводить во всю длину этих листов сколько угодно параллельных линий, иногда ошибаясь максимум на миллиметр), а к тому же, учась в первой половине 20–х годов на математическом отделении физико — математического факультета в Московском университете, прекрасно знал свойства параболы и других кривых линий и имел некоторые понятия о баллистике.
Поэтому я без особых усилий из трех сделанных мною выстрелов попал в далекую мишень два раза. Ни один из моих студентов не попал в мишень ни разу.
Я был тут же объявлен великим снайпером, но этот неожиданно обнаружившийся мой талант оказался ни к чему — мне не пришлось воспользоваться им в течение всего пребывания в ополчении. На этом наше военное обучение окончилось и больше не возобновлялось.
23
Наташенька милая, любимая, посылаю открытку дорогой — из Волоколамска. Веду самую походную жизнь — ночуем в лесу под елками, тащим массу всякого добра на спине. Но я здоров и не жалею, что не сижу в Москве — только очень скучаю и тоскую без писем. Как только где- нибудь задержимся подольше — напишу адрес. Целую тебя и Машеньку миллион раз, крепко — крепко. А.
С полигона мы ушли куда?то в направлении к Брянску, и все лето и осень прошли у нас в бесконечном и однообразном рытье окопов и траншей, без особой уверенности, что кому?нибудь когда?нибудь понадобится воспользоваться этими окопами и траншеями, что они вырыты именно там, где надо.
Зачем все это было затеяно — не знаю.
У нас было начальство. Ротного командира, очень молодого и эффектного старшего лейтенанта, мы видели один раз за все время, и то всего несколько минут. Он увидел, как я вожусь на дне глубокой ямы посреди чиста поля (долженствовавшей изображать собой окоп), спрыгнул в эту яму и с необычайной стремительностью выбросил из ямы одну за другой три лопаты земли. Вернул мне лопату и довольно презрительно сказал: «Вот как надо рыть. Вы кем были на гражданке?» Я ответил: «Доцентом истории искусств». Он смолчал и вылез из ямы, и удалился — больше мы его не видели. Я думаю, что при таком темпе работы этого франта хватило бы максимум на три минуты, а не на весь день.
Зато взводный был все время с нами. Это был младший лейтенант, лет под сорок, невысокого роста, коренастый, с головой, сидящей на плечах совсем без шеи, неповоротливый и молчаливый, с исключительно тупой физиономией. Организаторы ополчения, там, наверху, видимо, решили, что в ополчение можно спровадить всех офицеров, явно непригодных ни для какого действительно важного дела. Никакому военному делу он нас не обучал — кроме одного дела, которое ему очень нравилось (и по — видимому, давало ощущение своей значительности). Это было «приближение к начальству»: он выстраивал нас в один длинный ряд, становился перед ним посередине и командовал: «Такой?то, приблизьтесь ко мне!» Нужно было сделать два шага вперед, резко повернуться на каблуках налево (или направо) по направлению к нему, еще раз резко повернуться лицом к его персоне и отрапортовать: «Прибыл по вашему распоряжению!» Он кивал головой и отправлял человека обратно на место — нужно было проделать вторично всю церемонию. Этот спектакль он повторял много раз, получая искреннее удовольствие. В прочие наши дела он не вмешивался, предоставляя нам самим разбираться в складывающихся ситуациях. А ситуации никак не складывались: все шло крайне однообразно, мы только постепенно приближались к Брянску.
Мои студенты несколько распустились. Им почему?то, за обедом или ужином, нравилось долго и изощренно сквернословить. Они старательно произносили какую?нибудь длинную тираду, сплошь напичканную непристойными выражениями — просто так, для эффектности. Я как?то сказал: как не противно им так часто пачкать свой язык всем этим сквернословием? Они извинились, но тут же придумали ловкую формулу: произнеся ровно такую же, как прежде, длинную и весьма неблаголепную речь, они кончали ее словами: «Извините, Андрей Дмитриевич!» Я махнул рукой на их привычку — они ведь вправду относились ко мне с глубоким уважением. Но некоторые студенты (правда, не моего отделения) уж совсем оскотинились — противно рассказывать.
Прошел июль, прошел август — ничего нового не происходило…
14
Наташенька милая, любимая, моя маленькая!
Третьего дня вечером получил, наконец, первую открытку от тебя (от 4–го числа). Письмо твое, о котором ты пишешь в открытке, еще не пришло. Пишу в свободное время после ночного караула, вчера не успел написать. Я так обрадовался этой открытке — перечитываю ее без конца, наизусть уже помню. Но то, что ты пишешь, очень меня огорчило и еще больше обеспокоило. Я все время боялся, что с Музыкальной школой непременно будут всякие трудности. Я буду всеми способами стараться достать для тебя денег. Я уже написал раньше в институт, чтобы мою зарплату и деньги за неиспользованный отпуск перевели тебе. Ответа пока не получил, напишу еще раз. Напишу также в Детиздат и в Художественно — промышленное училище, м. б., что?нибудь они смогут мне выписать. Страшно меня это беспокоит, думаю и гадаю, как устроить эти денежные дела.
Я рад, что Вера Степановна[16] уехала к тебе в Пензу. Об этом я знаю из открытки, которую мне прислала Лидия Степановна. Больше из Москвы никто мне не ответил — ни папа, ни Александр Борисович, ни Виктор Никитич, ничего о них не знаю. Вере Степановне передай мой самый сердечный привет. С ней тебе будет, наверное, лучше — она что?нибудь придумает, как устроить вашу жизнь в Пензе. Очень хочется знать как можно подробнее, как вы с Машенькой живете. Пиши помельче на открытке, они быстрее, должно быть, доходят. Что ты мне писала раньше, м. б., в Москву, то все повтори, потому что я, пока адреса у меня не было, ничего не получал.
У меня все в порядке, здоров, живу в лесу, в шалаше, сплю на душистом сене, и если бы не самолеты на небе, то пока на войну мало похоже. Впечатлений у меня множество и особенно от природы. Много думаю, голова ясная, давно она так не отдыхала! После этой зимы тяжелой я впервые как следует могу думать. Даже обдумываю свой курс лекций по институту XVII?XIX веков — многое очень хорошо и по — новому получается. Напиши Виктору Никитичу, может быть он достанет тебе какую?нибудь работу для института или еще для кого?либо, которую ты могла бы делать вне Москвы, в Пензе. Правда, это маловероятно, но вдруг что?нибудь найдется. Напиши мне (и пиши побольше) обо всем, что ты и Машенька делаете. Я непрестанно, всюду и везде о вас думаю и люблю так крепко. Целую тебя и Машеньку несчетное множество раз. А.