сказал: «У вас ничего нет. Полежите спокойно неделю и пойдете домой своим ходом». И боль больше не возобновлялась никогда. И Яковлев, и Бакулев были превосходными диагностами, но Александр Николаевич, я думаю, был к тому же великим волшебником, и болезни его панически боялись и исчезали как можно скорее. Что это было именно так, я убедился немного позднее еще раз, где?то в пятидесятых годах. Я, как обещал, никого к Бакулеву не посылал (да и мало кто мог знать, что я с ним знаком), но ко мне обратилась именно с такой просьбой ближайшая, с юных лет, подруга моей жены Фрося Васильева. Она тяжело заболела, врачи определили у нее рак, измучили бесконечными анализами и лекарствами. Лечение не помогало, она на глазах становилась все изможденнее и измученнее. Тогда она и обратилась ко мне, и я не посмел ей отказать. Я позвонил Бакулеву, он, разумеется, только воскликнул: «Ну, конечно! Пусть приезжает сейчас же». Фрося приехала к Бакулеву и выложила на стол кучу бумажек с анализами и рецептами. Бакулев сгреб всю эту кучу в сторону, не глядя; тщательно осмотрел Фросю и сказал: «Нет у вас никакого рака. Поезжайте домой и живите себе на здоровье». И после этого визита к Бакулеву Фрося жила двадцать лет!

Бакулев был, бесспорно, одним из тех великих героев — они есть во всех областях творческой человеческой деятельности, — которыми гордится человечество и которые своими великими деяниями оправдывают существование человечества на нашей планете, когда человек уравнивается с природой в своей созидательной мощи. Правда, бывает, что далеко не все люди считают для себя почетным и обязательным преклонение перед такими героями. Я видел на новом кладбище Новодевичьего монастыря прекрасный надгробный памятник Бакулеву, когда он был цел: большая каменная плита, и над ней посередине две бронзовые руки, бережно держащие человеческое сердце, сделанное из ослепительно сияющего прозрачного золотистого сердолика. Какому?то беспредельно подлому человеку, во времена позорного вырождения большей части советского общества в «эпоху застоя», понадобилось разрушить этот памятник. Его не удалось восстановить в первозданном виде до сих пор.

Немногочисленную, но важную и интересную категорию гостей представляли знакомые моего отца по его давней революционной и служебной деятельности. Регулярно, раз в два — три месяца, приходил Григорий Андреевич Душников, рабочий, старый большевик, немолодой, молчаливый и хмурый человек, к которому я относился с уважением, но никогда не разговаривал. Он приходил к моему отцу, и они долго беседовали вдвоем, о чем — не знаю. Однажды отец собрался поехать к Лушникову в гости и взял меня с собою. Лушников жил в Солдатской слободке, беспокойном рабочем предместье Саратова, на его южной окраине в сторону Увека, у берегов Волги. Мы приехали на широченную немощеную пыльную улицу, по сторонам которой далеко друг от друга стояли небольшие деревянные домики, все окруженные тенистыми палисадниками. Наверное, теперь от этой Солдатской слободки ничего не осталось — Саратов с тех пор вырос раз в шесть или семь, став почти миллионным городом, а расти ему ни на север, где была Соколиная гора, ни на восток, где Волга, ни на запад, где заграждала путь Лысая гора, было некуда, кроме как к югу.

Кто такой был Лушников по своему душевному складу и человеческим качествам — узнать мне так и не удалось. Поездка к нему в Солдатскую слободку ничего не дала. Он казался мне человеком из какой?то другой жизни моего отца — мне неведомой, таинственной и романтичной.

Несомненным отзвуком этой «другой» жизни отца были часто приходившие к нам трое братьев Малининых — старшие, близнецы, Александр и Борис, и младший Глеб, все — студенты Саратовского университета, высокие красивые молодцы, полные жизнерадостной энергии. Они охотно и просто входили в наши ребяческие дела и интересы. Сколько им было лет — не знаю, должно быть, около двадцати; не знаю также, в каких родственных отношениях они были с другом юности моего отца, Николаем Ивановичем Малининым, его товарищем по Московскому университету и революционной работе. Были ли они его сыновьями — не ручаюсь. Но они явно сделали немало для того, чтобы мы с братом ощущали себя естественнее и свободнее среди взрослых, чем среди сверстников. Я твердо помню как радовался тогда, что у нас дома есть свой особый мир, независимый от школы, в которой я чувствовал себя скованным и чужим.

Наконец, ряд наших гостей были сотрудники отца, работавшие в «конторе». Их было пятеро, двоих я знал мало — молодого Борисова (забыл его имя и отчество) и вполне великовозрастного Михаила Акимовича Гурни — вероятно, они часто бывали в разъездах по служебным делам. Мало я знал, но очень им интересовался, Митрофана Саввича Сергеева. Это был человек огромного роста, необычайно грузный, редкостно безобразный и с ангельской душой. Для меня он был наглядным уроком, запрещающим судить о людях по их внешнему облику, и меня страшно поражала прихоть и несправедливость природы, заключившей такую беспредельную доброту и душевную нежность в такую неподходящую оболочку.

Из всех отцовских помощников главными и самыми близкими нам были Николай Николаевич Вяхирев и особенно Константин Леонидович Гиршфельд. Да их, собственно, нельзя зачислять в одну «категорию» с другими сотрудниками отца: те были гостями, а эти двое — добрыми друзьями, просто родными людьми.

Николай Николаевич Вяхирев был среднего роста, худой, некрасивый, с темными волосами и короткими усами, с резко выступающей вперед нижней челюстью. Он был умен, сердечен, музыкален — прекрасно играл на мандолине. Он, видимо, редко куда?нибудь уезжал и бывал в нашем доме постоянно. В конце 1916–го или в начале 1917 года он был мобилизован и уехал на фронт. Больше я его не видел и дальнейшую его судьбу не знаю. Мы очень о нем беспокоились, но все следы потерялись.

Константин Леонидович Гиршфельд, Костя, как звали его родители и как звали мы с братом, вошел в нашу семью как горячо любимый человек, занявший в нашей жизни важное и прочное место до конца (к сожалению, недалекого) своих дней. Он был из поволжских немцев, очень большой, высокий и почти тучный, круглолицый, с коротко подстриженными волосами и такими же усами. Он словно источал из себя доброжелательство и жизнерадостность. Он был главным помощником отца, никуда не уезжал и приходил каждый день. У его матери был дом «на горах», как в Саратове называли район на пологом склоне Соколиной горы, к Волге обрывавшийся отвесными скалами, за Глебучевым оврагом, отделявшим «горы» от остального города, на Вознесенской улице. Когда я его узнал, в 1915 году: ему было, я думаю, около сорока лет. В 1916 году он был мобилизован, сначала как солдат, потом, после недолгого обучения в Пензе, стал офицер.

Костя был очень уютен и в значительной степени окрасил своим присутствием эти столь важные для меня годы. Он был музыкален не меньше Вяхирева, и они многократно давали совместные концерты — Костя отлично играл на гитаре. Они исполняли и классическую музыку, и душещипательные романсы, и просто вольные импровизации, подражавшие аккомпанементам к немым фильмам — тем, что назывались «видовыми» и давали полную свободу аккомпаниатору. Эти последние легко превращались в пародийные — я до сих пор помню мотив одного такого музыкального произведения, которое Костя и Николай Николаевич торжественно называли «Чинка карандашей в Средней России».

Конец его жизни был поистине трагический. В 1921 году он был уволен из армии (ставшей Красной) по болезни, приехал к нам во Вторую советскую здравницу недалеко от Саратова, где мама и я работали с весны (об этой здравнице я расскажу подробно в свое время), приехал как гость и остался как тяжело больной. Его посмотрел Николай Яковлевич Трофимов, главный врач здравницы, и нашел у него туберкулез в далеко зашедшей форме. Лаборатория, имевшаяся в здравнице, подтвердила этот страшный диагноз. Мы поместили Костю в одну из наших двух комнат на даче, где мы жили вместе с Николаем Яковлевичем Трофимовым и его семьей. Костя страшно исхудал и должен был все время лежать. Всякое лечение запоздало.

Когда в феврале 1922 года мы уехали в Москву (уехавший туда в 1918 году отец смог взять нас к себе не сразу), мать Кости отвезла его также в Москву, и он, болевший все тяжелее и тяжелее, лежал некоторое время в одной из комнат нашей квартиры. Но он не захотел умирать на наших глазах и попросил перевезти его к его старшей сестре, жившей в Москве. Было очень страшно смотреть, как туберкулез смог так жестоко погубить такого сильного, полного энергии и жизни человека. Там, у сестры, Костя умер в 1924 году. Похоронен на старом кладбище Новодевичьего монастыря.

Смерть Кости была очень большим горем для нашей семьи. Как?то к отцу пришел незнакомый мне человек и стал расспрашивать о Косте и высказывать свое огорчение, что он умер так рано и так тяжело, отец отвечал на вопросы и соглашался с гостем. Но мама заплакала и попросила перестать разговаривать о Косте. Как?то раз она сказала: «Я никогда никого так не любила».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату