своих воспоминаниях бывший парижский префект, ужасное дитя французской полицейской и политической жизни Луи Андрие, скончавшийся совсем недавно, на десятом десятке лет жизни. Он мог быть взорван, так сказать, в двойном качестве: и как член палаты депутатов, и как префект полиции. Эта перспектива ему, очевидно, не улыбалась.

«Я способствовал, — рассказывает он в своих забавно циничных воспоминаниях, — распространению доктрины анархистов и не хочу отказываться от права на их благодарность. Компаньоны искали тогда мецената, но подлый капитал не спешил прийти им на помощь». Из уважения к компаньонам (то есть к анархистам), Андрие решил заменить подлый капитал фондом французской полиции. К одному из анархистских вождей был им подослан меценат, представивший о себе трогательные сведения: он по профессии владелец магазина аптекарских товаров, всю жизнь сочувствовал делу анархии и готов пожертвовать на это дело скопленные им в долгой трудовой жизни деньги. «Мой буржуа, желавший быть съеденным, не вызвал никаких подозрений у компаньонов. Мы стали выпускать журнал «Социальная революция». Это был журнал еженедельный; моей щедрости не хватало на ежедневную газету. Звездой моей редакции была Луиза Мишель. Нет надобности говорить, что «великая гражданка» не имела понятия о своей истинной роли». Таким образом, — продолжает Андрие, — «образовался телефон между конспиративной квартирой анархистов и кабинетом префекта полиции. От мецената секретов быть не может, и я изо дня в день узнавал о самых тайных намерениях заговорщиков... Каждый день за редакционным столом собирались авторитетнейшие вожди анархистской партии. Совместно прочитывалась международная корреспонденция, совместно обсуждались меры для того, чтобы положить конец эксплуатации человека человеком, совместно изучались способы действий, предоставляемые наукой на дело революции. Я был неизменно представлен на этих совещаниях и, когда нужно было, высказывал свое мнение»{2}.

Думаю, что бывший префект тут несколько преувеличивает: всего, что делалось в анархистских кругах, полиция знать не могла ни тогда, ни тем менее впоследствии. Но каковы бы ни были ее тайные осведомители, они предупредить убийства Карно не могли: Казерио был одиночка, он сообщников не имел.

VIII

В ту пору, когда он приехал во Францию, там еще гремела «равашолиада».

Особенностью анархистского движения всегда была чрезвычайная разнородность входивших в него людей. Что общего, например, имел батько Махно с князем Кропоткиным? Однако оба они называли себя анархистами, и как деятели, объединенные фирмой, поддерживали между собой некоторые, правда, отдаленные отношения. Один из виднейших французских анархистов в книге своих воспоминаний поместил портрет своего «единомышленника» Толстого, подаренный ему с теплой надписью самим Львом Николаевичем. Но в той же книге, чуть не рядом, помещен портрет Равашоля, о котором автор книги отзывается если не с полным одобрением, то, во всяком случае, с товарищеским признанием. О Стиве Облонском в «Анне Карениной» сказано, что он был на «ты» со всеми, с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, «так что очень многие из бывших с ним на ты очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее». Вероятно, и сам Лев Николаевич был бы еще больше изумлен, узнав, что через своего французского «единомышленника» находится в каком-то политическом или духовном родстве — с Равашолем.

Равашоль был очень страшный человек. В сущности, он лишь в формальном отношении отличался от Евгения Вейдмана. Равашоль собственноручно задушил с целью грабежа 92-летнего Брюнеля, так называемого шамбольского отшельника, — совсем так, как Вейдман задушил 19-летнюю Джин де Ковен. Вот только револьвером он никогда не пользовался: когда не душил, то убивал людей топором или молотком. Сколько человек убил Равашоль, осталось в точности не выясненным: но пять жертв можно за ним считать почти с несомненностью. Он был даже менее чувствителен, чем Вейдман, и на суде совершенно хладнокровно рассказывал, как однажды ночью проник на кладбище в Террнуаре, раскопал могилу недавно скончавшейся маркизы Роштайе, поднял крышку гроба («Чуть не свалился от запаха», — пояснил он) и занялся поисками драгоценных вещей на разлагавшемся теле. «Серег не оказалось, колец не оказалось, нашел было на шее крест, но деревянный, я его тут же бросил...»

Чтобы поднять могильный камень весом в 150 килограммов, надо было обладать огромной физической силой. Равашоль был атлетом и очень щеголял этим. Он вообще старательно выдерживал стиль: «работал», например, не иначе, как в цилиндре, и не снял его даже тогда, когда по его следам была пущена вся французская полиция. Думаю, что и анархистом он себя называл больше для стиля; в его действиях революционного было не так много: преобладали среди них самые обыкновенные уголовные преступления, совершавшиеся ради корыстной цели. Но идейный стиль он выдерживал очень старательно и даже на эшафот отправился, напевая песенку своего сочинения: «Клянусь Богом, чтобы быть счастливым, нужно убить помещиков. — Клянусь Богом, чтобы быть счастливым, нужно разрубить попов пополам...» Дальнейшее привести в печати невозможно.

Дела Равашоля в то тихое время произвели во Франции сильнейшее впечатление. Здесь имела некоторое значение и театральная обстановка ареста преступника: он был арестован в ресторане Вери, где его по опубликованным приметам опознал лакей, подававший ему обед; имели значение и его бесспорное мужество, и его хладнокровие, и его цилиндр, и его национальность: как Вейдман, Равашоль был немец{3}, хотя и родившийся во Франции. Занятая им. идейная позиция создала ему известный ореол и в чужих, и в его собственных глазах. Вейдман, не придумавший никакой идеи для прикрытия своих уголовных преступлений, сейчас, конечно, чувствует себя самым одиноким человеком на земле: «против него весь мир, он последний из людей» (это говорил Толстой об Азефе, и добавлял: «а я знаю и чувствую, что Азеф — мой брат»). У Равашоля чувства моральной отверженности не было: он знал, что за ним его политическая фирма или, по крайней мере, часть его фирмы. Вскоре его друзья или единомышленники в самом деле за него отомстили: в ресторан Бери была брошена бомба, убившая владельца ресторана.

Было бы, разумеется, в высшей степени нелепо судить по Равашолю об анархистах вообще. Среди них были и есть выдающиеся по моральным качествам люди: Реклю, Кропоткин, многие другие. Равашоля, собственно, и анархистом считать «нельзя никак. Но оттого ли, что вожди движения не считали возможным отрекаться от обреченного на казнь человека, который называл себя анархистом, или по другой причине, они к большой невыгоде для себя не отмежевались от идейного грабителя в цилиндре. Луиза Мишель, «страшная и сверхчеловеческая», «приняла на себя ответственность» и даже писала (не тем будь помянута эта добрейшая женщина), что дела Равашоля (она назвала также — со значительно большим правом — двух других террористов: Анри и Вальяна) снова пробудили в ней энтузиазм времен Коммуны. Старый барин Кропоткин, никого не убивавший, молотком и топором не работавший, могил на кладбище не раскапывавший, не стерпел и написал о Равашоле возмущенную статью, но его переубедил редактор анархистского журнала, человек несомненно идейный и честный, Жан Грав, сославшийся на «искренность» Равашоля. Великая вещь — политический ярлык, и еще не оценена в истории роль раз навсегда надетого человеком политического мундира. Сколько из уважения к идейному мундиру делалось или прикрывалось в мире нелепых, вредных и нехороших дел!..

Чего же было требовать от Казерио?.. Уж для него-то Равашоль был брат не в христианском и не в толстовском смысле слова. Несчастный юноша принимал, одобрял, восторгался всем, что делали все без исключения люди, называвшие себя анархистами. Кое-как Казерио овладел французским языком, стал разбирать в подлиннике Виктора Гюго, — у знаменитого поэта можно найти немало стихов в защиту террора. Другой знаменитый поэт, соотечественник Казерио, впоследствии несколько изменивший свои взгляды, в те времена писал: «Хочу кинжала и вина! Кинжала, чтобы убивать тиранов! Вина, чтобы праздновать их похороны!»

Мог ли 20-летний булочник думать, что великий поэт, по которому сходила с ума вся Италия, в стихах пишет первое, что ему взбредет в голову, интересуясь ритмом, рифмой, новым сочетанием звуков, рецензиями, но никак не политическими последствиями своего творчества? Мог ли Казерио думать, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату