Могу представить себе, какой выговор вкатили потом Сизову по партийной линии — «за утрату политической бдительности»!
«Я никогда не был высокого мнения о политработниках послевоенного времени, так как они, как правило, очень недалёкие в рассуждениях, много думают о личном благе и мало о деле, бездельники и болтуны, иногда очень красивые болтуны, и они, как правило, не пользуются авторитетом среди личного состава. Учёба в академии утвердила меня, моё мнение в том. Окружение было очень плохое. Постоянные интриги, споры между собой, стремление выслужиться перед начальниками, склоки. Это — в основе. Хотя человек десять были порядочными, в определённых пределах, товарищами. Начальник факультета адмирал Горелкин поощрял такую обстановку среди слушателей, не терпел противоречащих, но умел очень возвышенно говорить о партийной принципиальности… Я, естественно, побаивался выходить на беседы с такими вопросами, так как можно было далеко зайти в споре и в итоге выйти из академии… К сожалению, в Москве я не видел щели хотя бы, в которую можно было высунуть голову, чтобы подышать свежим воздухом свободной мысли, чтобы где-то можно было высказать свои мысли, поговорить. Были попытки найти мыслящих людей вне академии. Год я вёл группу партшколы на заводе „Динамо“, пытался вызвать на откровенность некоторых рабочих. Но они критиковали начальство заводское, порядки, но не более. Стал членом общества „Знание“ от Краснопресненского райкома партии, ездил с лекциями по Москве… Чувствовал, когда читал лекции, отчуждение аудитории, когда говорил о цифрах пятилетки, призывах партии… Была встреча у меня с начальником цеха завода „Динамо“ в домашней обстановке. Оказался мелким человеком… Пытался встретиться с поэтом Евтушенко. Мне нравится его гражданственная стихия. Но он уклонился от встречи, так как собирался улетать в Японию…»
Военно-политическую академию Саблин окончил с отличием, имя его было выбито на белом мраморе в ряду тех, кем гордилась академия. В ноябре 1975 года его поспешно вырубили зубилом. Те, кто отдавал этот приказ, думали, что история — это мраморная доска, навечно отданная им в цензуру…
Мы всё видели, всё понимали, посмеивались анекдотам о густых бровях Брежнева — усах Сталина, поднятых на должную высоту, о том, что в Москве-реке начаты промеры для крейсера «Аврора», — и ждали, когда нам объявят перестройку, а вместе с ней и эпоху гласности. Он ждать не захотел.
Мы ждали, ибо каждый из нас считал себя ничтожной силой для того, чтобы что-то изменить. Он так не считал.
«Эпоха застоя» — очередной наш эвфемизм. Слишком мягко обозначено то время. То был не просто застой, то было гниение заживо, распад государства, растление душ. Я хорошо знаю, как корёжила флот эта ползучая, сродни СПИДу, социальная болезнь — брежневщина: синдром приобретённого идейного дефицита.
Флот — тонкая и сложная структура, на которой сразу же отзывается любое нездоровье общественного организма, будь то взяточничество, наркомания или засилье бумаг. Корабль — модель государства в миниатюре. Лихорадит страну — трясёт и корабль. В те недоброй памяти годы флот лихорадило как никогда. Именно тогда начался расцвет махровой «дедовщины», повалил чёрный дым аварийности. Корабли горели, сталкивались, тонули. В 1974 году загорелся, взорвался и затонул большой противолодочный корабль «Отважный». Спустя год забушевало пламя на огромном вертолётоносце «Москва», гибли подводные лодки…
В грозных приказах причиной всех несчастий чаще всего называлась «халатность должностных лиц». Но у этой «халатности» были длинные и разветвлённые корни, уходившие в «идейный дефицит»: политическая апатия, показуха, пресловутый вал, только в военно-морском варианте, ледяное равнодушие начальства к быту и судьбам подчинённых, наконец, как следствие всего этого — дикое, повальное пьянство.
Ровесник Саблина, Владимир Высоцкий выкрикивал в магнитофонный эфир горькие слова:
Капитан 3-го ранга Саблин посмел поднять глаза, посмел вскинуть голову, посмел возвысить свой протестующий голос…
Мог ли он выбрать иной путь? Легальный. Скажем, выступить на партийной конференции части. Но кто бы его выпустил к микрофону, просмотрев, как тогда это водилось, тезисы выступления? Далеко бы его услышали, если бы ему всё-таки дали слово? Да и был у него уже печальный опыт — письмо к Хрущёву…
Увы, единственная трибуна, с которой военный моряк может быть услышан своим народом, — это мостик мятежного корабля. Он поднялся на эту трибуну, прекрасно сознавая, что поднимается вместе с тем и на эшафот…
«Напряжённо и долго думал о дальнейших действиях, принял решение кончать с теорией и становиться практиком Понял, что нужна какая-то трибуна, с которой можно было бы начать высказывать свободные мысли о необходимости изменения существующего положения дел… Лучше надводного корабля, я думаю, такой трибуны не найдёшь, а из морей лучше всего Балтийское, так как в центре Европы. […]
Никто в Советском Союзе не имеет и не может иметь такую возможность, как мы, потребовать от правительства разрешения выступить по телевидению с критикой внутреннего положения. Это позволяет изолированная территория, подвижность и вооружённость корабля, автономность и вооружённость связью…»
В день тридцатипятилетия старший брат прислал ему в пожелание четверостишие Расула Гамзатова:
Будущие историки определят, когда именно, с какого года шестидесятых ли, семидесятых страна стала погружаться в мертвящий сон «застоя». На мой взгляд, конец «оттепели» настал в 1968-м, когда под гитарный набат Поэт пропел-прокричал: «Граждане, Отечество в опасности! Наши танки — на чужой земле».
Дальше с каждым годом летаргия «застоя» цепенила страну всё глуше и крепче. Дурман фимиама, который курили Брежневу, словно опиум, отравлял общественную мораль, право, совесть и память народа. Культо-штамповальная программа, заложенная Сталиным и его клевретами в пропагандистскую машину, разблокированная при Брежневе, начала воздавать сталинские почести человеку с густыми бровями исправно и столь же слепо и неутомимо, как и любой автомат, которому совершенно безразлично, что люди, на чьих глазах он вершит свою нелепую работу, смеются, негодуют, разуверяются…