будущий шеф НКВД, изощренный интриган и садист. В 1935 году Барбюс пишет апологетическую книгу Сталин, становясь тем самым первым официальным сталинским биографом. Корыстолюбие, бесхарактерность, тщеславие, восхищение могучей силой, революционный пыл — каковы бы ни были мотивы, тоталитарные диктатуры всегда находили нужных им подпевал. Коммунистическая диктатура в этом смысле не отличается от других.
По отношению к пропаганде коммунистов Запад долгое время демонстрировал исключительную слепоту, объясняемую и наивным легковерием перед лицом изощреннейшей системы, и боязнью советской мощи, и цинизмом политиканов и дельцов. Эта слепота проявилась в Ялте, когда Рузвельт отдал в руки Сталина всю Восточную Европу в обмен на формальное обещание, что тот как можно скорее проведет в этих странах свободные выборы. Прагматическая лживость присутствовала и в Москве, когда в декабре 1944 года генерал де Голль предал коммунистическому молоху несчастную Польшу, получив за то гарантии социального и политического мира, подтвержденные по возвращении в Париж Морисом Торезом.
Это ослепление было подкреплено, почти узаконено, убеждением коммунистов и вообще многих левых на Западе, что восточно-европейские страны встали на путь «построения социализма», что утопия эта — причина социальных и политических конфликтов в демократических государствах— станет там реальностью. Величие этой реальности подчеркивала в своей посмертно вышедшей работе Укоренение Симона Вайль: «Революционные рабочие счастливы иметь за собой государство. Государство, придающее их действиям характер законности, характер обоснованности, характер реальности, т. е. то, что может дать только государство, власть. И в то же время государство это слишюм географически удалено, чтобы давить на них». Коммунизм выставлял в то время свое светлое лицо: он ссылался на гуманистов эпохи Просвещения, на традицию борьбы за социальное освобождение человека, взывал к мечте о «подлинном равенстве», о «благоденствии для всех», воплотившемся в идеях Гракха Бабефа. И это сияющее лицо почти полностью закрывало лик тьмы.
К этому нежеланию — намеренному или нет — знать о размахе преступлений коммунизма добавлялось обычное равнодушие наших современников к своим братьям по разуму. Вовсе не потому, что человек вообще черств душой. Напротив, сколько раз в пограничных ситуациях он показывает, как много хранится в нем неожиданных ресурсов солидарности, дружбы, привязанности и даже любви. Но, подчеркивает Цветан Тодоров, «память о наших бедах мешает нам проникнуться страданиями других». И в самом деле, какой европейский или азиатский народ после выхода из Первой, а затем и Второй мировой войны не был занят залечиванием нанесенных многочисленными бедствиями ран? Трудности, которые пришлось пережить Франции в мрачные периоды истории, достаточно впечатляющи. Время, или, вернее, безвременье, оккупации по-прежнему отравляет сознание французов. И то же самое происходит и с историей периода наци в Германии, фашистов в Италии, франкистов в Испании, гражданской войны в Греции и т. д. В нашем веке железа и крови каждый был слишком обременен своими несчастьями, чтобы сочувствовать несчастьям других.
То, что размах преступлений коммунизма был как бы затемнен для западного взгляда, объясняется еще тремя, более специфическими причинами. Первая заключается в приверженности самой идее революции как претворявшейся в жизнь на протяжении XIX и XX веков. Мы и сегодня не до конца попрощались с ней. Ее символы — красное знамя, Интернационал, поднятый кверху кулак — вновь появляются при каждой сколько-нибудь яркой революционной вспышке. Че Гевара снова в моде. Активно и открыто действуют революционные группы, они совершенно законно выражают свои взгляды и с презрением встречают малейшую попытку критически поразмыслить о преступлениях их предшественников. Ничуть не смущаясь, они повторяют старые речи, оправдывающие Ленина, Троцкого или Мао Цзэдуна. Никто не застрахован от этого, и некоторые авторы этой книги верили в свое время в коммунистическую ложь.
Вторая причина — участие Советов в победе над нацизмом, что позволило коммунистам маскировать под горячий патриотизм свои конечные цели захвата власти. Начиная с июня 1941 года все коммунистические партии в оккупированных странах приступили к активному, и зачастую вооруженному, сопротивлению нацистским или итальянским оккупантам. Как и другие участники Сопротивления, коммунисты дорого заплатили за свою борьбу — тысячи расстрелянных, убитых в боях, депортированных. Коммунисты сыграли на этих жертвах, чтобы освятить идеи коммунизма и представить всякую критику в свой адрес как кощунственную. Кроме того, многие некоммунисты в процессе борьбы против общего врага оказались связаны с коммунистами узами солидарности, узами совместно пролитой крови, а это мешало им непредвзято посмотреть на своих боевых товарищей. Во Франции тактика голлистов во многом определялась этими общими воспоминаниями и тем, что генерал де Голль использовал СССР как противовес в трениях с американцами.
Участие коммунистов в войне, их вклад в победу над нацизмом решительным образом способствовали торжеству понятия «антифашизм» как критерия истинности для левых, и, конечно же, коммунисты постарались выставить себя лучшими представителями и лучшими защитниками антифашизма. Антифашизм стал для коммунизма престижной «товарной маркой», и им не составляло труда во имя антифашизма затыкать рты непокорным. Побежденный нацизм был определен победителями-союзниками как абсолютное Зло, что автоматически переместило коммунизм в лагерь Добра. Это стало очевидным на Нюрнбергском процессе, где Советы выступали в роли обвинителей. В результате были быстро сняты с обсуждения такие щекотливые, с позиций демократических ценностей, вопросы, как заключение Советско- германского пакта о ненападении 1939 года и расстрелы в Катыни. Победа над нацизмом оборачивалась доказательством превосходства советской системы. Во всю мощь коммунистическая пропаганда использовала и настроения, господствовавшие тогда в странах Европы, освобожденных англичанами и американцами: чувство благодарности по отношению к Красной Армии (поскольку они не подверглись ее оккупации) и чувство вины перед народами Советского Союза, принесшего огромные жертвы ради Победы.
В то же время условия «освобождения» Красной Армией Восточной Европы оставались совершенно неверно истолкованными на Западе. Историки не замечали различия между двумя типами освобождения: один привел к восстановлению демократии, другой открыл дорогу к установлению диктатур. В Центральной и Восточной Европе советская система по сути претендовала на наследство Тысячелетнего рейха, и Витольд Гомбрович в нескольких точных образах представил трагедию этих народов: «Окончание войны не принесло полякам освобождения. В этой унылой Центральной Европе она означала лишь то, что на смену одной ночи пришла другая, палачей Гитлера заменили палачи Сталина. В то время как возвышенные души в парижских кафе приветствовали ликующим пением «освобождение польского народа от феодального ига», в самой Польше те же самые сигареты перешли из одних рук в другие и попрежнему жгли человеческую кожу». Вот где находится разлом между двумя типами европейского опыта. Однако очень скоро некоторым авторам удалось приподнять край занавеса над методами обращения в СССР с освобожденными от нацизма поляками, немцами, чехами и словаками. Третья причина «затемнения» более изощренна, а также более деликатна. После 1945 года геноцид еврейского народа казался парадигмой новейшего варварства, заняв все обозримое поле массового террора в XX веке. Коммунисты, отрицая на первых порах специфику нацистских преследований евреев, быстро сообразили, какую выгоду они могут извлечь из признания этой специфики для регулярного реанимирования антифашизма. Призрак «гнусного чрева, еще способного плодоносить» — знаменитая формула Бертольда Брехта — регулярно возникал в их пропаганде по всякому поводу и вовсе без повода. В более поздние времена, подчеркивая «единичность» геноцида евреев и сосредотачивая внимание на исключительности этих зверств, они препятствовали распознаванию явлений того же порядка в коммунистическом мире. Да и можно ли было вообразить, чтобы те, кто своей победой в войне способствовали крушению человеконенавистнической системы, сами действовали теми же методами? Наиболее распространенной реакцией на постановку подобного вопроса был отказ вообще рассматривать такой парадокс.
Первый крутой поворот в официальном признании коммунистических преступлений произошел 24 февраля 1956 года. В тот вечер первый сежретарь ЦК КПСС Никита Хрущев поднялся на трибуну XX съезда Коммунистической партии Советского Союза. Заседание было наглухо закрыто для гостей, присутствовали только делегаты съезда. В полном молчании, ошеломленные, слушали они, как первый секретарь партии методично разрушал образ «отца народов», «гениального Сталина», бывшего на протяжении тридцати лет героем в глазах всего мирового коммунизма. Этот доклад, известный как «тайный доклад Хрущева», стал