Из Колтушей поехали к другим биологам — в Петергоф, где знакомились с работой Биологического института Ленинградского университета. Там была очень сильная кафедра зоологии, много занимались исследованиями в области генетики. Вернулись в «Асторию» под вечер — там состоялась встреча с учеными и литераторами, объединенными любовью к фантастике. Инициатором встречи был Я. И. Перельман, известнейший популяризатор науки, присутствовали также ученый-геофизик Б. П. Вейнберг (он был переводчиком), фантаст А. Р. Беляев, популяризатор науки Н. А. Рынин, директор издательства «Молодая гвардия» М. Ю. Гальперин и журналист Г. И. Мишкевич, который вел запись беседы (с английской стороны она не записана — так что все со слов Мишкевича). Организовали это мероприятие через ленинградское отделение общества культурной связи с заграницей (ВОКС), и оно получилось неформальным: гостей Уэллс принимал у себя в номере и без соглядатаев. «Ровно в шесть вечера мы вошли в номер, — пишет Мишкевич. — Нас встретил высокий человек в сером костюме, с коротким „бобриком“ на голове, с глубоко посаженными, внимательными, но усталыми голубовато-серыми глазами. Борис Петрович поочередно представил гостей, и Уэллс, крепко пожимая руку каждому, приговаривал по- русски: „Очень приятно“…»
Уэллс поведал гостям о неудавшейся попытке заинтересовать Горького идеей вступления советских писателей в ПЕН-клуб. Беляев ответил, что Горький отверг предложение потому, что «некоторые писатели гитлеровской Германии и фашистской Италии, не желая служить делу мира и гуманизма, изменили ему и предпочли поддерживать сумасбродные устремления кровавых диктаторов». Он сказал, что писатель не может быть в стороне от классовой борьбы, а Перельман заметил Уэллсу: «Полагаю, что ваш превосходный роман „Борьба миров“ и есть одно из самых лучших воплощений в художественной литературе этой классовой войны. Правда ведь?
Уэллсу подарили «три увесистые пачки его книг, изданных в СССР после 1917 года» и вручили справку о том, что их общий тираж превысил два миллиона экземпляров. Уэллс был очень тронут. Беляев поинтересовался, читают ли в Англии советскую фантастику, Уэллс сказал, что он в восторге от «Головы профессора Доуэля» и «Человека-амфибии» и что они лучше, чем западная фантастика, у которой «за внешне острой фабулой кроется низкопробность научной первоосновы, отсутствие всякой социальной перспективы и морали, безответственность издателей». Его спросили о творческих планах — он отвечал: «Мне шестьдесят восемь лет. И каждый англичанин в моем возрасте невольно должен размышлять над тем, зажжет ли он шестьдесят девятую свечу на своем именинном пироге… Поэтому меня, Герберта Уэллса, в последнее время все чаще интересует только Герберт Уэллс…» Далее заговорили о фашизме:
«
На следующий день Уэллсы осмотрели город, побывали в Эрмитаже. Сели в самолет до Таллина, оттуда Джип вылетел в Лондон, а его отец остался в Эстонии. «Ты обманщица и лгунья», — сказал он встречавшей его Муре. Она объяснила, что в СССР была лишь один раз, да и то «нечаянно», а другие ее визиты — «недоразумение», в котором виноват Андрейчин. Он потребовал, чтобы она позвонила Горькому и Андрейчину и устранила недоразумение. Ничего подобного Мура, естественно, не сделала. У него не было сил с ней порвать; она это понимала. (Распоряжения финансового характера, которые Уэллс аннулировал, были восстановлены.) Вдвоем они прожили три недели в Каллиярве. Здесь Уэллс закончил главу о России и отослал «Опыт» издателям.
«Я все больше обнаруживал в себе склонность исследовать то сопротивление, которое встречает здесь любая созидательная идея, если она — с Запада. Это просто бросается в глаза. Если так пойдет и дальше, через несколько лет мы услышим от Москвы если не „Россия — для русских“, то „Советы — для марксистов-ленинцев“. Тех, кто не поклоняется пророкам, — долой!»
За 11 дней он увидел и понял немало. Он писал, что «политический контроль стал репрессивным», что «на смену аристократии пришла плутократия», что «оборонительный обскурантизм большевиков погружает общество в тот самый мрак, в котором зарождаются новые посягания на человеческое достоинство», что в России «складывается новая система поголовной лжи». От него не укрылось существование новых привилегированных классов, которые разъезжают в красивых автомобилях и «отовариваются» в спецмагазинах. «Когда революционный энтузиазм спадает, бюрократический аппарат изыскивает возможности для обогащения и привилегий». (Отметил ли он хоть что-то хорошее? Да — ликвидацию неграмотности.) Дело вовсе не в диктатуре Сталина; Россия, по мнению Уэллса, всегда остается Россией. Она тонет в обещаниях и громких словах, но и через двести лет «останется страной недовыполненных обещаний, мечущейся от одного начинания к другому». Как хочется надеяться, что на этот раз путешественник во времени ошибся…
Из Эстонии Уэллс поехал в Швецию, затем в Норвегию, где к нему присоединилась Мура. В сентябре они вернулись в Лондон. Майский пригласил Уэллса поделиться впечатлениями. По воспоминаниям Майского, его друг был грустен, разочарован, очень жаловался на Горького. Он сказал, что в СССР его поразили две вещи: «несомненный материальный прогресс, который, сознаюсь, в 1920 году казался мне невозможным», и новый дух людей: «Люди стали как будто земными, практичными, деловыми…» Он также рассказывал о своей поездке на обеде, который устроил Ян Масарик: присутствовали Шоу, Рассел и Суиннертон. 27 октября в «Нью стейтсмен» был опубликован отчет о дискуссии со Сталиным. Запись сопровождалась комментариями Уэллса о «твердолобом марксизме» собеседника; Уэллс писал также, что советские писатели лишены свободы слова, а власть попала в руки плутократов, и дал понять, что отныне предпочитает американский вариант построения нового общества.
«Нью стейтсмен» занимал просоветскую позицию; его редактор Кингсли Мартин поместил в следующем номере статью Шоу, который обрушился на Уэллса с оскорблениями — это при том, что на обеде у Масарика они дискутировали мирно. Уэллс «проскочил» в Кремль, где вместо того, чтобы благоговейно внимать великому собеседнику, который снизошел до того, чтобы «дать ему урок», пытался высказать собственное дилетантское и никому не интересное мнение, а дома заявил, будто голова Сталина набита разной чепухой типа классовой борьбы. (Уэллс, разумеется, не писал, что «голова Сталина набита чепухой», хотя смысл его комментария Шоу передал верно.) Уэллс — нерадивый ученик, который не умеет слушать, он слушает только себя, а малейшее возражение превращает его в «ослепшую от ярости фурию». По существу вопроса Шоу написал, что капитализм в социализм трансформироваться не может, а новый мир будет создан не «технической интеллигенцией» и не «авиаторами», а «решительными и безжалостными людьми», такими как Сталин. Что же касается свободы слова, то ее в СССР хоть ложкой ешь, Шоу сам видел, а ПЕН-клуб — вредная затея, слава богу, у советских писателей достало ума от нее отказаться. В том же номере Мартин поместил еще один комментарий — немецкого писателя Эрнста Толлера, который побывал на съезде советских писателей и нашел, что это великолепное мероприятие, участники которого искренне возносили хвалы Великому Кормчему.
Началась дискуссия. Уэллс попытался занять в отношении Шоу примирительную позицию, написав, что двум старикам негоже «пыжиться» и оскорблять друг друга. Однако он потребовал либо взять назад слово «проскочил», либо признать, что Шоу и Асторы тоже в Кремль «проскочили». Шоу откликнулся издевательской заметкой, в которой уже не было ни слова о Сталине и социализме, а на разные лады