зябнет.
Ужасаюсь и я при мысли, что зима еще не закончилась: в камере сильно мерзнут руки. Создается впечатление, что только сейчас наступили сильные холода. Ах, как я хотела бы получить от вас что-нибудь шерстяное из одежды, а из продуктов — польской колбаски и черного хлеба. Но, к сожалению, мне не разрешено получать что-либо с воли, кроме писем. И вообще тюремная рутина меня изнуряет. Режим, будь он трижды проклят, страшно надоел: в 6 часов подъем, потом весь день работа, а в десять вечера уже гасят свет в камерах. У Питера, наоборот, всю ночь горит свет: надзиратели наблюдают за ним через «глазок» в двери, на месте ли он, не подпиливает ли решетки на окне.
…Многое хотелось бы еще написать, но какой смысл: чтобы пополнить архив тюремного цензора еще одним неотправленным письмом?
Поэтому напишу-ка я сейчас Питеру, сообщу ему о том, что мне разрешено получать почту, что наладилась связь с материком. Вот уж он обрадуется! Кто ему, кроме меня, теперь напишет! Тетушка же будет писать только мне!
Нет меры благодарности вам, Мария, за милосердие к нам. Да благословит вас Бог за заботу о нас.
После получения такого ответа от Хелен в Центре поняли, что «Дачники» сориентировались правильно: они твердо придерживаются польского гражданства, не дают показаний относительно того, что работали на советскую разведку. Все это было хорошо, но плохо то, что к ним проявлялся повышенный интерес со стороны американских спецслужб, что существенно осложняло задачу их вызволения. К тому же времени был подготовлен обмен Гордона Лонсдейла на ранее арестованного в Москве английского бизнесмена Гревилла Винна, который по заданию Интеллидженс сервис осуществлял связь с О. Пеньковским.
Располагая подобной информацией, американцы и англичане могли просчитать, что «Дачники», сотрудничавшие с Лонсдейлом, скорее всего тоже работали на Советский Союз. Но поскольку обмен Гордона планировалось произвести через Польшу, а сам Лонсдейл, хотя и выдавал себя за канадца, числился польским разведчиком, то Центр вполне естественно решил до конца побороться за освобождение «Дачников» от имени Польши. Тем более что поляки, прекрасно понимавшие, что причиной провала «портлендской пятерки» явилось предательство их сотрудника Михаила Голеневского, согласились представлять интересы советской разведки. И к тому же еще у Хелен были твердые доказательства, что ее мать родилась в Польше и что в Варшаве у нее остались родственники, с которыми она ведет постоянную переписку.
Из воспоминаний Морриса Коэна
Находясь в «тюрьме Ее Величества» Брикстон, я сразу же заказал толстую тетрадь в переплете для ведения дневника. Понимая, что мне после освобождения могли и не разрешить взять его с собой, а также принимая во внимание то обстоятельство, что сотрудники службы безопасности или администрации тюрьмы могли читать или копировать записи в мое отсутствие, я вынужден был постоянно придерживаться в тексте отработанной нам легенды, что мы — поляки, занимавшиеся торговлей, а не разведывательной деятельностью. Это во-первых, а во-вторых, мне пришлось пойти на хитрость и соблюсти некоторые меры предосторожности: отражать в дневнике лишь то, что не могло вызвать раздражения у спецслужб. С этой целью я время от времени прибавлял, например, к тексту такие фразы: «Здесь не занимаются „промыванием мозгов“», «не замечал, чтобы с заключенными плохо обращались…» Это давало надежду, что после освобождения мне разрешат взять дневник с собой.
Но строгим цензором по отношению к себе я был только в первые два-три года, потом отошел от этого.
Моя первая запись от 12 апреля 1961 года была самой длинной. Я дал тогда, помню, полную волю зажатым в кулак чувствам и изложил их почти на целую страницу. Сообщение о первом полете человека в космос потрясло меня. Оно послужило огромной моральной поддержкой, потому что это был советский космонавт Юрий Гагарин. Я воспринял его полет как подтверждение того, что мы с Лоной не зря работали на Советский Союз.
Вторая запись появилась на другой же день, когда вышли газеты с подробными сообщениями о полете и благополучном возвращении Гагарина на Землю. Помню, я сделал приписку о том, что СССР совершил великий шаг в историю и что мы, Крогеры, были причастны к этому шагу.
На третий день появилась еще одна краткая запись: «Некто Джордж Блейк, очевидно, тоже причастен к тому великому делу, которое совершили вчера русские в космосе. Позавчера он был взят под стражу по обвинению в разглашении всей той же государственной тайны».
За восемь последующих лет до нашего освобождения дневниковых записей было очень много. Многие мне разрешили потом взять с собой.
Вот некоторые из них:
«Один, совершенно один в своем закрытом для всех мире. Бог дал мне жену, и первейшая моя обязанность — это защищать ее от столь враждебного порой мира, чего я не сумел сделать, и вот теперь жизнь ее в руках чужих людей. Все мои знания и умения теперь ни к чему. И это хуже всего на свете».
«Обычный день тюремной жизни. Нахожусь здесь уже полгода. На кого из узников ни посмотришь, на всех лежит печать обреченности, безнадежности, смятения и тоски. Двадцать лет наверняка не выдержу. Скорее всего совершу что-нибудь из ряда вон выходящее».
«Довольно холодно. Температура в камере такая же, как и снаружи. Это надо уметь вынести».
«Ровно год, как я в тюрьме. Чтобы не свихнуться, быть в здравом уме, постоянно думаю о чем-нибудь привычном и близком. Чаще всего о Леонтине. Много читаю».
«Рудольф Иванович Абель обменен на американского летчика Фрэнсиса Пауэрса. Рад за Абеля! Но меня поражает критика, которая обрушилась на Пауэрса со страниц американских газет. Разве можно так:
„США не проявили мудрости в обмене шпионами. Русские выгадали в сделке“; „Герой ли человек, не выполнивший своей задачи?“ Больше всего возмущает заявление бывшего обвинителя Абеля: „Мы дали им исключительно ценного человека, а получили взамен водителя аэроплана“. Как можно так несправедливо заявлять, если оба — и Пауэрс, и Абель — честно выполняли свой долг в ходе очень опасной операции и выполнили его хорошо. Вызывают у меня недоумение и вопросы, заданные газетой „Нью-Йорк геральд трибюн“: „Почему Пауэрс не воспользовался булавкой с ядом или пистолетом, которые у него были?“; „Почему, зная, что ни он сам, ни „У-2“ не должны попасть в руки противника, Пауэрс не взорвал себя и самолет?“ А вот как бестактна „Ньюсуик“: „Не следовало ли ему, подобно Натану Хейлу, умереть за свою страну?“ Смешно все это. Я не думаю, что Пауэрсу отдавали приказ покончить с собой в случае опасности».
«День рождения Лоны. У нее сегодня юбилей — ровно пятьдесят, а у меня нет для нее подарка. Страшно обидно. Часто думаю о ней с чувством вины за то, что из-за меня она находится в тюрьме, да еще сроком на 20 лет. Чем чаще размышляю об этом, тем больше кажусь самому себе жестоким человеком, втравившим ее в это дело. Все, что мне остается, просто быть рядом с ней. Нельзя разделить неделимое. Особенно любовь. Только она помогает сохранить человеческое в человеке, потому что все люди во все времена, во всех концах земли похожи друг на друга, и все хотят жить, любить и быть любимыми, и никто никогда не должен лишать их права на счастье».
22 апреля 1964 года дверь камеры, в которой сидел Питер, отворилась, и благоволивший к нему