— Я говорю, кто сам идет, того боги ведут, а кто упирается, того они насильно тащат.
— А ведь вы в богов не верите!
— Это я иносказательно. Не боги — так судьба, необходимость.
— Так вы думаете, что мы христиан распинать будем?
— Непременно будете.
Я сам ужаснулся тому, что сказал. Как я, решивший спрятаться, вдруг без всякой серьезной причины наговорил таких откровений. Но меня, как будто на санках с ледяной горы, несло. Я не мог удержаться.
— И знаете, — сказал я, — почему вы так распорядитесь с этими фанатиками?
— Почему?
— Вы им завидуете! Я вас понимаю. Я тоже им завидую. Они веселятся. С ними ничего поделать нельзя. Вы им язык отрежьте, в кипящий котел швырните — а они будут улыбаться. У вас ведь о христианах какое было понятие? Вы до сих пор о них судили по жирным монахам да по развратным архиереям… С этими-то легко управиться, а вы попробуйте с товарищем Пантелеймоновым.
— И монахи бывают разные, — пробормотал Курденко.
— Да, да, — сказал я. — Вы хотите непременно быть веселыми, а они веселее вас. Вы им завидуете.
— Чему завидовать? Да и что-то вы путаете… Христианство — пессимистическое учение… Аскетизм… Проклятие жизни.
— А вы знаете, Курденко, я прихожу к заключению, что мы с вами худо знаем христианство. У них там что-то очень много в их кондаках всяких и тропарях разных поется именно о веселии. Вот и Пасху они тоже выдумали. Чего-то ликуют. И будто бы странствующий раввин, сын плотника, казненный государственным политическим управлением две тысячи лет назад, воскрес, как-то странно. Говорю, странно, ибо, являясь ученикам, проходил в горницу через запертые двери,
— Вздор! Вздор! — сказал Курденко. — У нас все бодрое и веселое. Мы плюем на все эти сентиментальности… У нас и поэты не унывают…
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное. Раздался выстрел, как будто в соседней комнате. По коридору затопали ноги. Курденко, не договорив фразы, бросился туда же — и я за ним.
Дверь в комнату Таточки была раскрыта настежь. Она стояла на пороге, бледная, даже до странности (я таких лиц не видел). Глазища ушли куда-то в глубину. Она прижимала к груди крошечные свои ручки и, как будто никого не видя, шептала:
— Убил! Убил себя! Безумный! А! Безумный!..
В комнате Таточки, на ковре, уткнувшись носом в фильдеперсовый чулок, тут валявшийся, лежал Кудефудров. Крови на ковре было мало…
На этом месте записки бухгалтера Якова Адамовича Макковеева прерываются. Его отвезли в психиатрическую лечебницу дня через три после смерти Кудефудрова, бред Макковеева навел медицинский персонал больницы на подозрение, что у него есть какие-то записки. Догадались, где они спрятаны. Вот каким образом стали они нашим достоянием.
Макковеев умер не от душевной своей болезни и даже не от эмфиземы легких, а от острого колита, неизвестно почему с ним случившегося, несмотря на больничную диету.
Комментарии М. Михайловой
1
Белый А. Старый Арбат. М., 1989. С. 272.
2
Белый А. Между двух революций М., 1990. С. 60–61.
3
РГАЛИ Ф. 548 Оп. 1. Ед. хр. 107. Л. 59.
4
Архив А. М. Горького. КГ-II. 87–5–4. Публикуется впервые. Приводится с незначительными сокращениями. Вскоре жена Чулкова, скорее всего, по ходатайству Горького, была освобождена.
5
См. публикацию Я. В. Леонтьевым писем Г. Чулкова к В. Фигнер: Звезда. 1995. № 3.
6
Так окрестил его критик И. Сиников. См. его статью «Блуждающий символист»// Книга и революция. 1930. № 13–14. С. 23–24.
7
Там же.