согласием драчующихся политиков и политиканов сделать интересы нового конституционного государства доминирующими над склоками честолюбивых и властолюбивых партий… только в этом случае политикам, финансистам, технократам, ученым, промышленникам, торговцам, военным специалистам, трудящемуся крестьянству, и организованному в профсоюзы пролетариату окажется по плечу грандиозная реформистская задача, поставленная Всевышним, Временем, и Историей перед всеми народами нынешней Империи.
Прошу прощения за всего лишь приблизительно очерченные контуры необходимых реформ, кажущихся мне более радикальными, чем революция Петра Великого, но ясно что совершенно необходимыми для всех видов достойного существования многонационального, главное, демократического государства… прямая наша обязанность — сделать Россию великой во всех отношениях державой… уважаемые господа, я жду деловой дискуссии… извините за несовершенство моей фразеологии…
В следующий миг спавший человек увидел себя в огромном жерле Коллизея, в каше беснующихся толп людских, изрыгающих бессмысленные крики, надрывные вопли и механически тупо скандирующих какие-то лозунги.
Он, тупо повинуясь какому-то смутному закону общеродовой жизни, сделался бездумной частичкой орущей человечьей массы, почему-то взбешенной, опьянявшей саму себя единым порывом к безнравственному — свойственному всем революциям — хаосу, — массы, видимо из-за страха перед неизбежным обломом, руководимой коллективной, точней, стадообразной психикой; а уж она, раздув одуревшие ноздри, звала все стадо к наркотическим источникам дьявольски самоубийственного отрицания очевидного добра, а также достойного труда гражданского существования; тот человек, почувствовав себя во сне представителем подавляющего большинства, сам того не желая, тоже одурел, словно выкурил пару самокруток анаши; он, подобно всем всему поголовью стада, что-то выкрикивал, орал, вопил, скандировал, провозглашал, демонстрировал… затем, ухарски разув одну ногу, с упоением и азартом влился своим полуботинком в громоподобный «хор» подошв и каблуков… стадо все ритмичней и ритмичней колошматило ими по полу, по пюпитрам, пюпитрам, пюпитрам… странное дело, всего лишь дружный грохот подошв и каблуков, начисто заглушавший человеческие голоса, становился все нестерпимей и нестерпимей — он разрывал перепонки, неслучайно названные барабанными, пока не встряхнул, пока не заставил спавшего человека пробудиться.
2
Обычно, так же как в детстве, после какого-нибудь невообразимо страшного сновидения, за секунду до чудовищного небытия, непременно ставившего все существо Александра Владимировича Доброво на краешек некой бездны, он просыпался действительно в натуральном холодном поту от смертельного ужаса, обернувшегося — о, счастье, о, счастье, о, счастье! — внезапным спасением от гибели; потом, в течение нескольких длительных, можно сказать, волшебных минут наслаждался пробуждением к прелестной яви либо дня, либо продолжающейся ночи.
Проснувшемуся поначалу показалось, что невыносимо страшный сон и неминуемая гибель, слава Небесам! тут же обернулись привычной, на миг показавшейся незнакомой реальностью — любимей и родней которой не бывает; он некоторое время упивался радостью существования, не замутненной ни одним из обстоятельств жизни; это было то счастливое состояние тела и души, которого никогда ему не доставляли, да и не могли бы доставить, ни подарки, ни дивные книги, ни увлечение естественными науками, ни путешествия по Европе, ни юношеские похождения с премилыми дамами, ни пирушки с друзьями, ни радостная приязанность к дочери Верочке, ни даже безоблачная (до некоторых пор) любовь к жене Екатерине Васильевне; потом, прямо как завзятый дзен-буддист, опустошенный/одухотворенный в часы медитации, он не спешил выбраться из постели, наслаждаясь безмыслием и бесчувствием, — таким самодостаточным было его упоение; то есть он просто существовал, как причащенные к фауне червь, мотылек, любая лягушка-зверушка, бурундучок — жил, радуя себя и других, подобно травинке, васильку, деревцу, облаку, озерной водице; жил, словно бы и не замечая, что живет совершенно не нуждаясь в еще одного из своих, по его убеждению, неоднократных пребывания на белом свете.
Очнувшись же и оказавшись с глазу на глаз с явью тюремной одиночки, к тому же безжалостно пытающей светом мутной лампочки, А.В.Д. (так его с детства именовали родственники, друзья, потом жена, дочь, коллеги, теперь вот и лубянские садисты) почувствовал все ту же, многодневную, неотпускающую боль, словно бы навеки сросшуюся с тем, что от тела осталось; но в ней, в страдающей телесной оболочке, судя по всему, избитой-перебитой, явно одноглазой, измордованной пытками, голодом, ночными допросами, невыносимой, как оказалось, бессонницей, — в ней, превращенной в жалкую, еле дышащую, забывшую о покое тряпицу жалкой плоти, ненавидящую существование, — еще безропотно трепетала душа и теплилось сознание; оно, живое-невредимое — назло всем нетопырям палачества и вообще всей этой нелюди — своевольно плюя на телесные муки и явно не желая порывать все связи с действительностью, помогало растерянному разуму А.В.Д производить ни на что не годные, более чем отвлеченные мысли.
Например, его — ни к месту, ни к времени — очень серьезно заинтересовало то, с каким дирижерским артистизмом добивается боль, черт бы ее побрал, симфонического совершенства всех своих безмолвных, не похожих друг на друга звучаний в башке, в ноющей безглазой дыре, в плече, в костяшках пальцев, в бедре, в позвонках; а душа, вновь и вновь просматривавшая все подробности и страшные смыслы сновидения, как это делают малолетние любители синема, — душа испытывала неописуемые муки от стыда за тело А.В.Д.; это было самое беспощадноое, самое жестокое из всех возможных видов пожизненного, если не посмертного, наказания… внимательное просматривание сновидения терзало вовсе не болью, а осознанием необратимости случившегося: глупой потерей всего того, что было когда-то благими возможностями, заживо погребенными лично им вместе с толпами других недальновидных политиканов-идиотов; поэтому приведение в исполнение высшей меры — в казнь необратимостью — казалось А.В.Д. невыносимей любой из безобразных картинок ада, наверняка сконструированного самим человеком, наделенным, в отличие от мозговых аппаратов всех остальных живых тварей, мощным — к сожалению никем и ничем не ограничиваемым — воображением.
«Кто-кто, — думал он, — а уж саморазвивавшееся воображение наловчилось не только производить идеи и создавать множество великих мифов — в том числе зловредных, точней, утопических, — но к тому же измышлять, порою создавать иные реальности с помощью религий, наук, технологий и искусств… тем не менее, нет абсурдней того факта, что воображение именно возмущенного разума порою не способно — в отличие от всех растений, животных, даже вирусов и бактерий — полностью соответствовать простым смыслам и истинам существования… с огромным пафосом вознося над собою знамена различных мифических идей, доктрин и утопий, бесконтрольно разыгравшееся воображение нашего разума извращает, уродует и, в конце концов, медленно уничтожает все природные основы существования».
Разумеется, А.В.Д. (он был очень способным функционером одной из партий) еще в семнадцатом полностью ощутил и осознал непростительную постыдность своих недавних прекраснодушных, в сущности, совершенно безнравственных политиканских пристрастий, но почему-то ни одно из уродств дьявольски воцарившейся диктатуры совдепии не порождало в нем такого ужаса и адского стыда, как привидевшийся сон о его собственной реакции на выступление Государя Императора и о почти всеобщем отношении самоубийственно настроенной публики ко вполне своевременному, радикальному, но весьма разумному проекту, естественно, нуждавшемуся во всестороннем обмозговывании.
Дело не в том, сокрушался А.В.Д., что многие тезисы выступления предлагали далеко не совершенные, хотя вполне реальные пути бескровного, достаточно прогрессивного развития наций, а в том, что пути эти лежали под носом и у него лично и у массы прочих, таких же как он, идиотов, совращенных кипящим от возмущения разумом… так или иначе, одних очаровывал пафос «музыки революции», другие «сливались в хоровом экстазе» под мелодию и текст скорей уж стадного, чем партийного «Интернационала», третьи, четвертые и пятые покупались на пошлятину заведомо невыполнимых программ, — программ, основанных черт знает на чем, но только не на инстинкте самосохранения и не на трезвом знании аспектов политико-экономической реальности российской действительности того времени.
«Хорошо еще, что они взяли меня — увы, кретина прошлой жизни, райской по сравнению с нынешней — не в кругу семьи… просто — счастье, что трое моих гостили на даче у кузины… Господи, сделай так, чтоб